• Приглашаем посетить наш сайт
    Державин (derzhavin.lit-info.ru)
  • М. П. Алексеев. Томас Мур и русские писатели XIX века

    Статья
    Примечания
    М. П. Алексеев
    Томас Мур и русские писатели XIX века

    Русско-английские литературные связи. (XVII век - первая половина XIX века)

    Литературное наследство. Т. 96

    М., Наука, 1982

    Приведена только вторая часть статьи где упоминается Грибоедов

    2. Переводы других поэм Мура ("Огнепоклонники", "Покровенный пророк Хорасана", "Свет гарема").- Отзвуки "Лаллы Рук" в произведениях Грибоедова, Пушкина, В. К. Кюхельбекера, И. И. Козлова, Гоголя, А. С. Хомякова, А. И. Полежаева.- Мур и А. И. Подолинский

    Возвратимся, однако, к Томасу Муру. В 1821 г., когда в "Сыне Отечества" была опубликована в стихотворном переводе Жуковского вторая вставная поэма из "Лаллы Рук" - "Paradise and the Peri", о Муре сразу заговорили в нескольких русских журналах. В "Соревнователе просвещения" та же поэма появилась в русском прозаическом переводе К. П. Б. под более точным, чем у Жуковского, заглавием "Рай и пери (сочинение Томаса Мура)"68; этот перевод был, однако, завершен до перевода Жуковского и выполнен независимо от него. Это полный перевод указанной поэмы Мура, сохраняющий также многие прозаические примечания английского поэта, тогда как при переводе Жуковского они большею частью опущены. Хотя при переводе К. П. Б. указано, что он сделан "с английского", в этом можно усомниться, принимая во внимание допущенную здесь кое-где транскрипцию собственных имен, явно следующую за французской орфоэпией: Жак-сон (Jackson), Иннистан (Jinnistan) и др. К французскому подлиннику восходит также напечатанная в "Сыне Отечества" 1821 г. и переведенная из парижского "Revue encyclopedique" статья под заглавием: "Исторический опыт об английской поэзии и о нынешних английских поэтах"69, в которой одна страница отдана Муру; автором ее был Филарет Шаль, уделивший внимание также "Лалле Рук"70.

    Отметим, что в переводе К. П. Б. напечатано большое примечание о слове "пери", отсутствующее в английском оригинале, и что частично это примечание совпадает с тем, которое дается при переводе Жуковского. Очевидно, оба текста этих примечаний, объяснявших слово "пери", в ту пору еще неизвестное словарям русского языка, восходит к одному источнику, скорее всего французскому71. В переводе К. П. Б. слово "пери" толкуется так: "На персидском языке пери значит воображаемое только существо. Пери имеют некоторое сходство с волшебницами и суть одни из прекраснейших созданий романтического мечтания. Узелей <Ouseley - английский путешественник> в своем собрании персидских сочинений описал некоторые главные черты оных со всею роскошью воображения, исполненного восточных мыслей. Несмотря на то, что существование и вид пери весьма неопределительно описаны, они вообще представляются как нежные и любезные женщины; благотворительность и красота суть отличительные свойства их нрава. Они не проказливы и не коварны, не уродливы и не малы, как обыкновенные волшебницы. Хотя по красоте своей они несколько похожи на ангелов, но занятия у них другие; они не живут на небе, не сходны с теми существами, которые последовательно Платоновой системы названы демонами за чрезвычайный их ум; также не похожи на гениев, хранителей римлян, ни на деву рая, названную аравитянами гуриею (Houris). Но пери порхают в бальзамических облаках; они живут в цветах радуги; и как чрезмерная чистота их существа отвергает всякую пищу грубее запаха цветов, они питаются только испарениями роз и ясмина. Хотя существование их не определено границами жизни человеческой, однако ж, они не избегают общей участи всех смертных"72.

    Прозаический перевод "Рая и пери", принадлежащий перу К. П. В., довольно точен, но недостаточно поэтичен; в сравнении с ним стихотворный перевод Жуковского, несмотря на все свои достоинства, мог быть назван вольным и временами даже сильно отступающим от подлинника73; между тем именно поэтическому переводу Жуковского суждено было ввести в русскую литературу и надолго удержать в ней поэму Мура о пери, изгнанной из рая. В своем переводе Жуковский придал этой восточной поэме особое сентиментально-романтическое обличье христианской окраски, которой лишен был английский подлинник. "Кажется, Жуковский не очень хорошо понял, что такое "пери", - с достаточным основанием заметила французская исследовательница 74, отмечавшая кое-какие допущенные в его переводе искажения и переделки. В самом деле, хотя Жуковский и стремился воспроизвести экзотический колорит "Рая и пери", пытаясь удержать большинство встречающихся в тексте непривычных географических имен, ботанических названий, причудливых по своим красочным сочетаниям восточных пейзажей и т. д., но в его переводе все это значительно ослаблено. Жуковского, несомненно, затруднял отягощающий подлинник тяжеловесный аппарат пояснительных примечаний, превращающих порою поэму Мура в ученый трактат по ориенталистике; Жуковскому чужды были названные Муром источники и одушевлявшая его поэму идея искупления, тем более, что читатель его перевода так и оставался в неведении, за что пери изгнана из рая и какой свой проступок она должна была искупить, находясь среди людей (в восточных, в частности индийских, источниках, положенных Муром в основу его поэмы, гораздо яснее, чем в ее тексте, объясняется, что пери изгнана из рая за любовь к смертному)75. В переводе Жуковского на это не осталось и намека, скорее всего потому, что в его представлении пери была не столько крылатым существом древнеиранской мифологии, сколько своего рода христианским ангелом женского рода, и что русский поэт не в состоянии был наделить это бесплотное воздушное существо человеческими чувствами. Сознательно или бессознательно Жуковский вносил в текст своего перевода изменения в те эпизоды, которые представлялись ему то слишком чувствительными или откровенными, то слишком жестокими и устрашающими. Примером может послужить воспроизведение Жуковским в русских стихах того эпизода "Рая и пери", где в ярких контрастных красках рассказывается о чумной эпидемии, разгар которой наблюдает пролетающая мимо пери. Жуковский избежал даже устрашающего слова "чума", заменив его неопределенным обозначением "быстрый мор", и явно ослабил картину гибели цветущего края от заразы, которую примчал сюда от "воспламеняющих песков", "губительный гений пустыни" (у Мура - the Demon of the Plague). Жуковский не совладал с теми стихами, в которых описывается опустошение и картины неотвратимой гибели. Мы читаем в переводе:

     пищи
    В опустошенные жилищи...

    В английском подлиннике - луна, противопоставленная некогда все оживлявшему здесь солнцу, безмолвно и одиноко льет свет на непогребенные кучи мертвых тел (unburied heaps); у Мура нет и намека на слишком поэтическую для данной зловещей декорации "дремлющую" луну, "серебрящую" тела покойников, да и гиены бродят у него по безлюдным улицам чумного города (эту подробность Мур подтверждает ссылкой на Джексона, описывающего чуму, вспыхнувшую в городах Западной Берберии).

    Далее у Жуковского "пери, жалости полна", видит, как, припавши головой к земле, умирает всеми покинутый юноша; с ним уж нет

    Толпы друзей, дотоле вслед
    Счастливца милого летавшей.

    Зато к нему, "как чистый ангел исцеленья", спешит его невеста; и

    ...близость друга угадал
    Страдальца взор полузакрытый;
    Он чувствует: ему ланиты
    Лобзают огненны уста,
    Рука горячая слита
    С его хладеющей рукою,
    И освежительной струею
    Язык засохший напоен...

    Эти стихотворные строки довольно близко следуют оригиналу, но у Мура дева с полной безнадежностью обнимает умирающего и, ожидая собственной смерти, просит его крепко прильнуть к ее устам, пока они еще свежи:

    Then turn to me, my own love, turn
    Before like thee I fade and burn.
    Cling to these yet cool lips and share
    The last pure life that lingers there!

    В этом чувственном мотиве нет никакого проблеска мысли о загробном мире, но в переводе Жуковского она появляется; девушка говорит у него юноше:

    Пока еще не позабыла
    Душа любви своей земной,
    Делись любовию со мной;
    И в смертный час свою мне руку
    Подай на смерть, не на разлуку!

    Десятилетие спустя о гибели от чумы возлюбленных с гораздо большей силой и независимо от Мура или Жуковского размышлял Пушкин в своем "Пире во время чумы". Но как далек от интерпретации Жуковского жизнеутверждающий победный гимн чуме у Пушкина:

    ...Нас не смутит твое призванье!
    Бокалы пеним дружно мы,
    И девы-розы пьем дыханье,
    Быть может... полное чумы!

    Каким контрастом словам девы у Жуковского звучат стихи песни пушкинской "задумчивой Мери" в той же "маленькой трагедии":

    Если ранняя могила
    Суждена моей весне -
    Ты, кого я так любила,
    Чья любовь отрада мне,-
    Я молю: не приближайся
    К телу Дженни ты своей;
    Уст умерших не касайся,
    Следуй издали за ней...76

    В другом эпизоде "Рая и пери" пери видит слезы, падающие из глаз раскаивающегося преступника, и стремится завладеть этими слезами, так как надеется, что они откроют ей врата Эдема. В передаче этого эпизода Жуковским сентиментально-дидактический колорит усилен до приторности, а Эдем стилизован под христианский рай. О пери говорится:

    Как нежная сестра, она
    Поддерживала с умиленьем
    Главу, нагбенную смиреньем!
    И быстро из его очей
    В мирительную руку ей
    Струя горячих слез бежала;
    И на небе она искала
    Ответа милости - слезам...

    В поэме Мура пери, прежде чем вступить в Эдем, долго прощается с цветами и благоуханиями земли: вполне закономерно, что все эти прощания, полные самых экзотических подробностей, из которых почти каждая требует особого пояснительного примечания (древо вечного счастья - "Tooba Tree", произрастающее в раю Магомета, заросли - "lote-tree", по свидетельству Корана, скрывающие трон Аллаха и т. д.), полностью выпадают из перевода Жуковского, и его пери исчезает в христианских небесах.

    Перевод Жуковского был встречен единодушными похвалами; его приветствовали даже в кругах, идейно ему наиболее чуждых. Не случайно, что высокая оценка "Пери и ангела" прозвучала даже в среде будущих декабристов, пленившихся в "Лалле Рук" не столько ее экзотикой, сколько искусно скрытыми в ней под покровом восточного вымысла оппозиционными настроениями ирландского поэта-патриота. Так, К. Ф. Рылеев радовался появлению "Рая и пери" на русском языке в своем "Послании к Н. И. Гнедичу" 1821 г., в котором находятся следующие строки:

    77.

    Некоторыми строфами того же перевода Жуковского "первый декабрист" В. Ф. Раевский воспользовался для пропаганды среди солдат ланкастерской школы в Кишиневе; он выбрал те стихи из "Пери и ангела" Жуковского, где речь шла о завоевании Индии, о смерти героя, павшего "во искупление свободы", чью каплю крови пери уносит на небеса. Сам Раевский вспоминал, что во время суда над ним ему задавались вопросы "о тетрадях в школе" и по поводу некоторых обнаруженных в этих тетрадях выписок. "Пример начинался,- говорит Раевский,- 20-ю стихами прежде и оканчивается:

    <пери> сказала, я нашла:
    Пролита кровь сия была
    Во искупление свободы!

    И следующие затем до 10 стихов ниже. Я отвечал, что это все случайные выписки из книг, пропущенных цензурою"78.

    Ответ В. Ф. Раевского его судьям был безупречно точен; выписанный им отрывок в первопечатном тексте Жуковского занимал тридцать стихотворных строк: это эпизод из истории завоевания Индии Махмудом из Газны (Mahmood of Gazna, or Ghizny) в XI в.; как увидим ниже, именно этот эпизод поэмы Мура в оратории Р. Шумана восхищал П. И. Чайковского. В переводе Жуковского он читается так: победитель идет по полю сражения и видит среди убитых врагов еще живого одинокого воина:

    "Живи!" тиран ему сказал;
    Но воин, молча, указал
    На обагренны кровью воды
    И истребителю свободы
    Послал ответ своей стрелой;
    По твердой броне боевой 
    Стрела скользнула - жив губитель,
    На трупы братии пал их мститель,
    И вдаль помчался шумный бой!..
    Все тихо! Воин молодой
    Уж умирал, и кровь скудела...
    И пери к юноше слетела
    В сияньи утренних лучей,
    Чтоб вежды гаснущих очей
    Ему смежить рукой любови
    И, в смертный миг, священной крови
    Оставшуюся каплю взять.
    Взяла... и на небо опять
    Ее помчало упованье.
    "Богам угодное даянье,
    (Она сказала), я нашла;
    Пролита кровь сия была
    Во искупление свободы"...
    Так! Если есть в стране земной
    Достойное небес воззренья,
    То что ж достойней приношенья
    Сей дани сердца, все свое
    Утратившего бытие
    За дело чести и свободу!" 79

    Еще более действенное агитационное значение в тех же декабристских кругах должен был получить прозаический перевод из "Лаллы Рук", сделанный будущим декабристом, видным деятелем Северного общества, Н. А. Бестужевым, под заглавием: "Обожатели огня"; первоначально этот перевод был напечатан в "Соревнователе просвещения" за 1821 г., а затем в том же году выпущен в свет отдельным изданием80. Это - третья вставная стихотворная поэма в "Лалле Рук" ("The Fire-Worshippers"), в которой рассказаны драматические эпизоды из истории борьбы иранских огнепоклонников - гебров с их мусульманским завоевателем и угнетателем, аравийским эмиром Ал-Гассаном. Если в предшествующей поэме "Лаллы Рук" (в "Рае и пери") тираноборческие мотивы проявлялись как бы случайно, во второстепенных эпизодах, то в "Огнепоклонниках" борьба за национальную и религиозную свободу составляет основной сюжетный стержень, подчиняющий себе все остальное, включая любовный конфликт вождя восставших гебров, Гафеда, и его возлюбленной, Гинды, живущей в стане его врагов. В "Вестнике Европы" 1830 г. анонимный критик, излагая содержание "Лаллы Рук", по-видимому, по немецким источникам, так отзывался об "Огнепоклонниках" (называемых им "Чтители огня") и о рассказанной в этой поэме трагической истории любви Гафеда и Гинды: "Гафед есть начальник гебров, последнего останка <!> древле-персидских огнепоклонников, не принявших магометанства. Гинда - дочь арабского эмира Гассана, преследующего гебров между горами. Она любит, не зная того, что ее любезный есть жесточайший враг ее родителю, и она, наконец, долженствует быть свидетельницей его гибели. Это обстоятельство напоминает нам об Ромео и Юлии; но герой повести восточной играет здесь роль двойную - и любовника, и ревностного приверженца своей веры. Борьба между древним учением огнепоклонников и системою магометанства, между древней свободою и деспотизмом, изображена пламенными красками"81.

    Относительно "Обожателей огня" Н. А. Бестужева высказывалось предположение, что в своем переводе он "значительно усилил протестантские мотивы поэмы Мура, придав им революционную и тираноборческую интерпретацию" ; а некоторые исследователи шли даже еще дальше, называя "Обожателей огня" "вольным переводом" или утверждая, что борьба "защитника свободы" Гафеда с сатрапом "лютейшим и жесточайшим", свободы с тиранией - это "бестужевский сюжет в восточной повести Т. Мура" 83"вольным" в том смысле, что переводчик намеренно усилил в нем звучание проникающих подлинных идей веротерпимости и национальной свободы; скорее наоборот, Бестужев приглушил и ослабил это звучание, может быть, вынуждаемый к этому петербургской цензурой. Он достаточно хорошо знал английский язык, чтобы усвоить основную тенденцию "Огнепоклонников", но, может быть, и он не понимал до конца сокровенный смысл этой "восточной поэмы", заботливо украшенной автором ориентальной драпировкой. Кое-что Бестужев не понял именно в ее слишком специальных подробностях, требовавших познаний начитанного востоковеда 84; кое-что он обошел в своем переводе сознательно, чтобы не перегружать его чрезмерно восточными "арабесками"; однако в отдельных случаях Бестужев, в общем близко следовавший оригиналу, все же опускал в переводе стихи, которые могли бы показаться опасными в России в цензурном отношении.

    Поясним сказанное несколькими примерами. В русском тексте "Обожателей огня" Бестужева, в том месте, где говорится о ненависти гебров к завоевателю-тирану, поэт от имени гебров, вынашивающих замыслы восстания, в таких словах обращается к Ал-Гассану: "Так, жестокий эмир, если б тот, кто достиг вершины башни, почитаемой тобою неприступною, явился у твоего ложа, он показал бы тебе успокоение тирана"85. Текст этот, несомненно, поврежден; не сразу можно догадаться, что под "успокоением тирана" подразумевается его убийство. Оригинал Мура значительно экспрессивнее подчеркивает, что гебр мечтает о том времени, когда он сможет проникнуть в уединенную башню, где почивает эмир, и увидит его "спящую грудь", чтобы поразить ее кинжалом. В тексте Мура:

    Yes, Emir! he, who scaled that tower,-
    And had he reach'd thy slumbering breast,
    Had taught thee, in a Gheber's power
    How safe even tyrant heads may rest.

    "Это один из гонимых тобою, кои столь же мужественны, как и он, презирают гордость твою и твоих ополчений, они знают, что, разорвав единое кольцо их <своей> цепи, они погибнут; но совокупны духом, смеют сопротивляться тебе и почитают счастьем умереть, защищая свободу. Они известны тебе, достойный наместник царя гонителя". Хотя этот отрывок переведен довольно точно, но Бестужев все же устранил из своего текста, по требованию или по личному почину, ряд очень существенных и живописных подробностей.

    У Мура это место имеет следующий вид:

    Is one of many, brave as he,
    Who loathe thy haughty race and thee;
    Who, though they know the strife is vain,
    Who, though they know the niven chain
    Snaps but to enter in the heart
    Of him who rends its links apart,
    Yet dare the issue,- blest to be
    Even for one bleeding moment free,
    And die in pangs of liberty!
    Thou know'st them well - 'tis some moons since
    Thy turban'd troops and blood-red flags
    Thou satrap of a bigot Prince!
    Have swarm'd among these Green Sea crags...86

    Из дальнейших стихов в прозаической передаче Бестужева также выпали некоторые детали, усиливающие в подлиннике их ораторский, декламационный характер вроде, например, повторного обращения к тирану ("Thou, Arab..."); ослаблены также некоторые определения; так, в переводе говорится: "И прежде, нежели ветры принесли твои корабли к сему берегу, возмущение уже тебя ожидало". У Мура оттенок опорного слова в этой фразе другой: речь у него идет о восстании (rebellion), против эмира на берегу покоряемой им страны до его прибытия туда:

    Here - ere the winds half wing'd thee o'er -
    Rebellion braved thee from the shore.

    "восстание": о, это "отвратительное, бесчестящее слово", когда оно обозначает несправедливое насилие, пятнающее святое дело, философствует поэт. Как много душ, рожденных для благословения, угасли под этим иссушающим словом, тогда как лишь день или час успеха вознес бы их к вечной славе

    Rebellion! foul, dishonouring word.
    Whose wrongful blight so oft has stain'd
    The holiest cause that tongue or sword
    Of mortal ever lost or gain'd -
    How many a spirit, born to bless,
    Hath sunk beneath that withering name,
    Whom but a day's, an hour's success
    Had wafted to eternal fame!

    Нам представляется знаменательным, что все это рассуждение о многозначности слова "восстание", которое в зависимости от изображаемого им успеха или поражения меняет свой смысл и произносится то с благословением, то с проклятием, полностью отсутствует в переводе будущего декабриста. С большой дозой вероятия можно предположить, что этот пропуск в переводе Н. Бестужева - не случаен, и что виновником его не является переводчик; едва ли бы российская цензура 20-х годов могла бы допустить в печати утверждение, что бывают случаи, когда слово "восстание" обозначает действия благодетельные и заслуживающие всеобщей похвалы.

    "Огнепоклонников" получило известность; оно внушило критикам Мура убеждение, что в сознании поэта гебры ассоциировались с ирландцами и что под именем Гафеда он изобразил своего друга Роберта Эммета, погибшего после неудачного восстания ирландцев, а что в образе Гинды нашел свое отражение облик Сарры Карран. Это сходство бросилось в глаза первому издателю "Дневников" Мура, Дж. Расселу, а вслед за ним идейную близость "Огнепоклонников" и "Ирландских мелодий", писавшихся одновременно, пытались проследить н обосновать многие последующие его критики и биографы87. Как известно, Байрон прочел "Лаллу Рук" тотчас по ее выходе в свет и писал Джону Меррею 15 сентября 1817 г., что "лучшее во всей книге - это "Огнепоклонники"88

    Г. Брандес утверждал, что интерес читателей к этой поэме "пробуждается лишь тогда, когда он догадывается, что под гебрами разумеются ирландцы и Ирландия". Оттого, по его мнению, "Огнепоклонники" - "единственная вполне удавшаяся часть. Даже названия Иран (Iran) и Эрин (Erin) мало-помалу сливаются в ушах читателя в одно слово"; "Эта прекрасная поэма, в которой герой - благородный и несчастный мятежник, а героиня живет в такой среде, где постоянно говорят о нем с отвращением, по-видимому, внушена воспоминаниями о Роберте Эммете и Сарре Карран. Сходство заметно даже в некоторых мелких подробностях..."89

    Сам Мур не возражал против такого отождествления; он признавался даже, что только тогда увлекся разработкой сюжета своей поэмы, когда увидел, что борьбою между огнепоклонниками и магометанами можно воспользоваться как предлогом для проповеди веротерпимости и национальной свободы среди англичан-протестантов и угнетенных ими ирландцев-католиков. Это было для него, по его собственным словам, той "вдохновляющей темой" (inspiring theme) свободы, которая обрабатывалась им в первых сериях "Ирландских мелодий" и должна была одновременно вдохновить и одушевить восточный вымысел его поэмы. Однако современники Мура считали, что поэт несколько погрешил здесь против исторической истины и правдоподобия. Отголоски этих опасений и возражений поэту, делавшиеся в английских журналах начала 20-х годов, достигли и русской печати; так, в рецензии на "Лаллу Рук" в "Вестнике Европы" 1830 г. анонимный критик осторожно писал об "Огнепоклонниках": "Одно лишь покажется сомнительным в этой прекрасной картине, именно - терпимость, похожая на что-то слишком новое. Ни аравитянин, ни гебр не могли быть творцами сей повести"90.

    В предисловии к одному из изданий "Лаллы Рук", подводя итоги обсуждению этого произведения в западноевропейской печати, Мур, между прочим, свидетельствовал, что ему "были сделаны возражения по поводу употребления <...> слова свобода <речь идет об "Огнепоклонниках"), как полностью неприменимого к положению, когда-либо существовавшему на Востоке"91. "Тем не менее,- продолжал Мур,- хотя я, конечно, не имею намерения употреблять его в том широком и благородном смысле, который придается ему в настоящее время, я полагаю все же, что нельзя недооценивать его, когда им обозначается та национальная независимость, та вольность (freedom), которая провозглашалась против вторжения и предписаний иноземцев, во имя которой действовали и индусы, и персы, борясь со своими мусульманскими завоевателями"92. Это ответственное заявление Мура, подчеркивавшее общественный смысл его поэтического творчества, в то же время лишний раз свидетельствует о его позициях как ирландского патриота. В восточных вымыслах Мура то там, то здесь прорывалось современное восприятие им таких проблем его эпохи, как национальный вопрос и национально-освободительное движение. Это подтверждает нам, что и в России, у его русских читателей, например у будущих декабристов, были известные основания, чтобы объединять Мура с Байроном как "вольнолюбивых" поэтов, совместно трудившихся на одном поприще по распространению и утверждению в обществе идей равенства и гражданской свободы. Этим же объясняется, что именно в декабристских кругах, как увидим ниже, стали популярными и любимыми "Ирландские мелодии" Мура.

    "социальными" поэтами не могли не сказаться довольно быстро. Русские критики уже к середине 20-х годов разглядели, что "мятежности" творчества Байрона противостояли в поэзии Мура примиренность, успокоенность, сентиментальный оптимизм. Но и сравнивая их друг с другом, критики не переставали восхищаться "самой цветущей фантазией в роскошнейшем ее богатстве" и даже эрудицией Мура, столь искусно примененной в его поэтических созданиях. В популярных у нас в 30-е годы "Чтениях об изящной словесности" Д. О. Вольфа о Муре говорилось: "В решительную противоположность Байроновым темным краскам он умеет разливать на все свои картины почти ослепительный свет радостной, весело и быстро текущей жизни; а притом повсюду господствует у него нежность и искренность в такой степени, в какой они очень редко совокупляются с такою силою. Сверх того, он обладает чрезвычайным, изумительным запасом знаний, и этот запас отнюдь не во вред ему; как от прикосновения Мидаса все превращалось пред ним в золото, так пред этим истым поэтом - все служит поэзии, и в предмете самом сухом и неблагодарном он находит такую сторону, которая представляет его привлекательным"93.

    Русские переводы различных частей и отрывков из "Лаллы Рук" до начала 30-х годов нередко появлялись в журналах и альманахах Москвы и Петербурга; все эти переводы были преимущественно прозаические. В качестве исключения можно указать лишь на ранний стихотворный перевод "романса" из первой вставной поэмы в "Лалле Рук" ("The Veiled Prophet of Khorassan"). Этот перевод, сделанный И. И. Козловым под заглавием "Из поэмы Лалла Рук", напечатан был в 1823 г. в пятом номере журнала "Новости литературы"94. Правда, к сюжету поэмы о хорасанском пророке этот отрывок прямого отношения не имеет: это лирическая песня молодой женщины, сложенная, по замечанию автора, в патетической "испаганской манере". Песню эту случайно слышит герой поэмы: в ней поется о розах, которые некогда цвели на берегах реки Бендамира, "неподалеку от развалин Чильминара", и о скоротечности жизни. У Мура эта меланхолическая восточная песня имеет четыре четверостишия, в которых трижды упомянуты струи "тихого Бендемира":

    There's a bower of roses by Bendemeer's stream,
    And the nightingale sings round it all the day long;
    In the time of my childhood 't was like a sweet dream
    To sit in the roses and hear the bird's song
    
    Над струями Бендемира стоит беседка из роз,
    и соловей вокруг нее поет целый день.
    Во время моего детства для меня было сладким
    сном сидеть среди роа и слушать пение птички.

    "Эту песню и эту беседку я никогда не забывала, - признается певица далее,- но часто, одинокая, весенней порою я думаю: поет ли еще соловей, цветут ли пышные розы над тихим Бендемиром?" А жизнь проходит слиш ком быстро и отвечает отрицанием на эти робкие чаяния надежды:

     summer was gone.
    
    Нет, рано увяли розы, склонявшиеся над рекой,
    но некоторые цветки были сорваны прежде, чем овм отцвели;
    из них выжали каплю, которая
    сохранила благоуханье пролетевшего лета.
    
    Песня заканчивается сравнением:
    
    Thus memory draws from delight, ere it dies
    An essence that breathes of it many a year;
    Thu bright to my soul, as't was then to my eyes,
    is that bower on the banks of the calm Bendemeer!
    
    Так память извлекает из наслаждения, прежде чем оно угаснет,
    долговечное благоуханье;
    так цветет теперь в душе моей, как прежде цвела пред очами,
    эта беседка из роз на берегу тихого Вендемира.

    Эта песня пользовалась известностью отдельно от "Лаллы Рук" в виде романса, положенного на музыку, печаталась в хрестоматиях лирических стихотворений, заучивалась наизусть. Уже после смерти Мура в "Библиотеке для чтения" (1854) было помещено "Путешествие по Ирану", в котором автор рассказывает, что он ехал в Шираз не прямой дорогой, но на Бенде-мир - "место, увековеченное ирландским бардом в одном из счастливейших произведений ею музы"; выписав далее всю песню, приведенную нами выше, путешественник заметил: "Я не нашел роз, уже поглощенных струями, и время года не благоприятствовало песням соловья. Без сомнения, весною Бендемир должен быть очарователен в прозрачной зелени своих садов, с живописными своими каскадами и фантастическими скалами, обрамляющими деревню; но все-таки нужно иметь слишком живое воображение, чтобы найти в нем половину той прелести, какою облекает его восхитительная муза поэта. Удовольствие, с каким смотрел я на Бендемир, было порождено приятными воспоминаниями того времени, когда я впервые читал "Лалла Рук", и теми незабвенными ощущениями, которые навевают на нас молодость, поэзия и надежда. Я понял всю силу и истину прекрасного выражения Мура: "Так память извлекает из наслаждения, прежде чем оно угаснет, долговечный аромат"96.

    Козлов в упомянутом выше переводе этой песни Мура довольно далеко отошел от подлинника, распространив его четыре четверостишия до четырех восьмистиший, т. е. увеличив ровно вдвое; из русского перевода исчезло также название экзотической реки Бендемир (собственно, Bend-Emir, реки в Иране, известной древним грекам под названием Аракса и прославленной походом Александра Македонского), а вместо "беседки" (bower) говорится о "роще", в которой труднее представить себе цветущие розы. Правда, восточный колорит отрывка сохранен благодаря упоминающемуся здесь соловью, поющему над розами,- столь традиционному мотиву персидской поэзии. Козлов сумел также передать общую меланхолическую настроенность этого стихотворения. Приведем начало этого известного перевода Козлова, печатающегося ныне под заглавием "Романс":

     гулять;
    Любуясь цветами под тенью густой,
    Я слушала песни - и млела душой...96

    "романс" извлечен, была переведена у нас пять лет спустя. Полный русский прозаический перевод поэмы, озаглавленный "Покровенный пророк Хорасана. Восточное повествование", помещен был в издании: "Венок граций. Альманах на 1829 год"97. В то время, когда этот перевод производился, он представлял известный интерес для русских читателей даже по одной своей географической номенклатуре: только что окончилась русско-персидская война, и описания красот таких областей Персии, как прославленный Муром в первых стихах его поэмы Хорасан, эта "очаровательная страна солнца" (that delightful province of the sun), появлялись у нас даже в газетах98. В примечании к переводу было отмечено: "легкий очерк одной из четырех поэм, украшающих Лалла Рук, прелестный роман Томаса Мура". Именно об этом переводе, увидевшем свет в одном из незначительных московских альманахов, вспоминал впоследствии Аполлон Григорьев в автобиографии "Мои литературные и нравственные скитальчества", говоря, что русская молодежь 20-х годов именно потому набрасывалась на альманахи, что "в каком-нибудь несчастном "Венке" она встречала один из прелестных рассказов Томаса Мура в "Лалла Рук" - "Покровенный пророк Хорасана"99. Переводчик не назвал свое имя, вероятно, из скромности или боязни недоброжелательной критики; по той же причине все авторы этого серенького альманаха скрылись под буквенными или цифровыми криптонимами (Г. С, А. З., З. Р., 1,7 и т. д.). П. П. Свиньин в обзорной статье ("Взгляд на периодические издания и альманахи") отнес "Венок граций" к числу тех Московских альманахов, которые, по его словам, "суть порождения или книгопродавческих спекуляций или небрежности и крайности авторской, и, наконец, студентского самонадеяния, которое еще не из училось опытом, что сочинение молодости, расхваленное в кругу юношей - товарищей, может встретить противный прием хладокровной взыскательной публики"100. С точки зрения такой критики этот перевод заслуживал более осуждения, чем благодарности: хотя этот перевод довольно точен, но он все же сокращает или лучше сказать "облегчает" подлинник - пропущена большая часть "примечаний" Мура; отдельные трудные для понимания места переданы лишь приблизительно. Тем не менее, хотя перевод сделан прозой, но две "песни", включенные в текст, переведены стихами; первая песня та самая, которую, как мы видели, ранее перевел И. И. Козлов.

    "Венке граций" в некотором отношении ближе к подлиннику, чем перевод Козлова; в альманахе, как и в оригинале Мура, песня состоит из четырех строф:

    Беседку я помню близ струй Бендамира,
    Там розы цветут, там поют соловьи.
    Во дни моей юности, счастья и мира
    Казалась там жизнь сновиденьем любви.
    Вовек не забуду беседки прелестной!
    Но часто цветущей порою весны
    Себя вопрошаю: еще ль звук небесный
    Там слышен и розы еще ли красны?
    Ах, нет! Над волнами уж розы увяли!
    Листки разнеслися, но летней росы
    Прозрачные капли их запах прияли,-
    И в каплях сих видим мы лета красы.
    Так точно замена нам счастью в страданье
    Отрадная память, подруга людей! -
    Беседка так розы усладой мечтаний
    Мне жизнь обновляет потерянных дней!..

    Другая "Песнь", сложенная в ином, страстно призывном тоне и исполняемая хором гаремных невольниц, оказалась хуже, чем первая. У Мура она начинается следующими стихами:

    A Spirit there is, whose fragrant sigh
    Is burning now through earth and air;
    Where cheeks are blushing, the Spirit is nigh
    Where lips are meeting, the Spirit is there!..

    В "Венке граций" читаем:

    Та же манера дословной передачи, доходящей порой до полной бессмыслицы, сохраняется и в последующих строфах; переводчику не удались ни передача меняющихся ритмов оригинала, ни повторяющиеся в отдельных строфах короткие призывы, похожие на заклинания (entrancing Power! Spirit of Love! Spirit of bliss! и т. д.); он не понял, что в стихе "Глаза, как лилеи в струях голубые", собственно, речь должна была идти не о водяных лилиях, а о голубом лотосе, что поясняет и сам Мур в примечании к этому стиху. Беспомощно, к тому же с досадной руссификацией передано четверостишие:

    Прелестная дева и витязь младой,
    Сердцами сливаясь, зовут твою силу,-
    Сливаясь, как солнце с кипучей волной,
    Спадая с лазури в крутую могилу...

    В оригинале нет ни "младого витязя", ни "кипучей волны", ни "крутой могилы", ни лазури, но речь идет о красавице и юноше, которые краснеют, подобно солнцу и волне, встречающимся перед закатом:

    By the fair and brave
    Who blushing unite,
    Like the sun and wave
    When they meet at night...

    "Лаллы Рук". В "Сыне Отечества" за 1827 г. был, например, опубликован перевод (также в прозе) последней (четвертой) "вставной" поэмы этого большого произведения ("The Light of the Нагат")под заглавием "Свет гарема" 101. Ни в тексте, ни в оглавлении имя переводчика не обозначено; сохранились, однако, известия, что эта поэма привлекла к себе внимание нескольких переводчиков, в частности О. М. Сомова 102 и Д. П. Ознобишина 103; тем не менее, у нас нет достаточных оснований для того, чтобы мы могли приписать перевод в "Сыне Отечества" одному из двух указанных известных русских литераторов.

    Среди рукописей Института русской литературы в Ленинграде сохранился еще один стихотворный перевод (неполный) той же поэмы Мура. Он принадлежит перу М. А. Гамазова, в то время семнадцатилетнего ученика Петербургского главного инженерного училища, впоследствии ориенталиста и дипломата104"Собрание сочинений М. Гамазова. СПб., 1829", предназначавшуюся в подарок родителям автора к новому году. Интересующий нас перевод открывает указанную рукописную тетрадь, переписанную каллиграфическим почерком. Заглавие имеет следующий вид: "Кашемирская долина (Из Томаса Мура). Свет гарема. (Нурмагаль)"105. К первому стиху сделано примечание: "Начало собственно мое до второй главы", а далее идет самый перевод, оканчивающийся VI главой, где указано: "Продолжение впредь". В оригинале поэмы, как известно, текст не разбит на главы, следовательно, это сделано самим юным переводчиком. Ему настолько понравилась лирическая увертюра к "Свету гарема", изображающая Кашмирскую долину с ее экзотическими, меняющимися утром, днем и ночью красками, что он предпослал ей собственное вольное подражание на ту же тему, правда в ученических, хромающих стихах, весьма далеких от совершенства:

    I
    
    О, как прелестны те страны,
    Где негою природа дышет <!>,
    Пышней где розы убраны,
    Где путник поминутно слышет <!>
    В дали журчанье ручейка
    И видит тень издалека,
    Которую леса Лавровы
    Ему раскинуть уж готовы.
    Востока милые страны,
    С избытком где наделены
    Природою дары чудесны,
    Везде картины там прелестны,
    Все очаровывает слух;
    Там пальмы, головы вздымая,
    С зефиром утренним играя
    Кидают мрачну тень вокруг,
    Там кипарис растет гробовой,
    И кедр, вздымался, шумит
    И с пташкой райской говорит...
    Как благовонные цветы,
    Среди долин, всегда прелестных,
    Как солнце в облаках небесных,
    Как между гор Иран златой
    Блестит чудесной красотой,
    Так на Персидских тех равнинах
    В Востоке роскошном цветет
    Красою дев своих слывет
    Та Кашемирская долина (л. 5-6).

    Любопытно, что двумя годами ранее ученик старшего класса Гимназии высших наук в Нежине Н. В. Гоголь также перекладывал в собственные посредственные стихи ту же картину Кашмирской долины в "Свете гарема" Мура, найдя ее прозаический перевод в "Сыне Отечества".

    В начале 1830 г. в Москве выпущена была отдельно маленькая брошюра в 12-ю долю листа: "Лалла Рук. Восточная повесть Т. Мура. Перевод с английского"106

    "Лалла Рук, эта очаровательная поэма Т. Мура, общипанная, сокращенная, является по-русски на 14-ти (следует 74-х) маленьких страничках плохой прозы",- отзывался об этом издании "Московский телеграф"107.

    Имя переводчика и на этот раз осталось неизвестным. В предисловии к этой книжечке он сообщил о себе следующее: "Издавая свой первый опыт моих трудов на поприще литературы отечественной, я не имею другой цели, кроме желания вполне познакомить русских читателей с превосходным творением ирландского поэта, известным только отрывками. Года два тому назад я перевел почти весь роман, не знавши о переводах сих отрывков, кроме неподражаемо переведенной поэмы "Пери и ангел" В. А. Жуковским; но, увидя их, я счел себя слишком слабым, чтоб превзойти г-д переводчиков и решился изданием сей книжки связать рассеянные четыре поэмы".

    Таким образом, это, собственно, не перевод произведения Мура в целом, но лишь переложение связующего отдельные поэмы прозаического обрамления. В соответственных местах переводчик ссылался на существовавшие в то время русские переводы отдельных поэм, входящих в "Лаллу Рук" и давал им критические оценки. Он восторженно отозвался о "превосходном" переводе Жуковского ("Пери и ангел"), "вероятно очень известном всякому, читавшему это произведение", и, напротив, с иронией и осуждением упомянул о переводе поэмы о "Покровенном пророке Хорасанском" ("почтенным читателям,- пишет он,- известна эта прекрасная повесть в искаженном сокращении в "Венке граций", которое г-ну переводчику угодно было назвать легким очерком"). "повесть о гебрах", "известная читателям в переводе Н. Бестужева" и "Свет гарема" - в "Сыне Отечества". Полного русского перевода "Лаллы Рук", следовательно, не существовало: в печати имелись лишь ее разрозненные части, рассеянные по многим изданиям и появлявшиеся друг за другом в течение почти целого десятилетия. Нас не должно поэтому удивлять, что еще в 1836 г. предпринята была попытка осуществить полный (прозаический) перевод "Лаллы Рук"; впрочем, он был сделан не по подлиннику, а с французского перевода, и опубликован не был108. И все же даже эти несовершенные, неполные, разбросанные по многим изданиям переводы из "Лаллы Рук" оставили заметные следы в самых разнообразных произведениях русских писателей 20-30-х годов.

    Русских читателей этой поры увлек яркий восточный колорит поэмы Мура. В русской литературе как раз начинался расцвет романтического ориентализма. Это течение, быстро ставшее у нас в те годы популярным, не было однородным по своим истокам; в нем объединились воздействия, шедшие с разных сторон, прежде всего от поэзии и фольклора разноплеменных народностей тогдашней Российской империи; языки и культуры как этих народностей, так и народностей зарубежного Востока стали усиленно изучаться у нас именно с этого времени109. Наряду с этим в переводах и подражаниях к нам начали проникать окрашенные на ориентальный манер произведения западноевропейских литератур, одновременно из Англии, Германии и Франции. В этом сложном общеевропейском явлении русская критика 20-х годов пыталась усмотреть личный почин Мура и даже некоторое время явно преувеличивала значение, которое в этом смысле имели для русской литературы его восточные поэмы. Так посмотрел на дело С. П. Шевырев, в своих лекциях по истории поэзии отмечавший значение ориентальных влияний для новейших английских, а вслед за ними и русских поэтов. "В этой школе,- писал он,- особенно в поэзии Мура и в произведениях Байрона, видно влияние восточной поэзии. Изучение памятников словесности индийской и персидской, распространенное учеными ориенталистами Англии, увлекло фантазию поэтов в мир идеальный, в мир Востока"110. Еще яснее Шевырев высказался по этому поводу в "Московском вестнике", в рецензии на поэму "А. И. Подолинского "Див и пери", созданную как раз под очевидным влиянием "Лаллы Рук": "В наше время англичанин Мур пристрастил всю Европу к восточному роду поэзии, с которым, впрочем, Гете и еще прежде Гердер ее познакомили. Мы, русские, не остались чуждыми его примеру; нечувствительно обогащается словесность наша восточными апологами, стихотворениями, поэмами. Критика радуется, смотря на сие обогащение; между тем холодная предусмотрительность, в которой ее часто, но несправедливо укоряли, заставляет опасаться, чтобы роскошь описаний не заменила у наших стихотворцев истинной силы чувствований и мыслей; живописцы, щеголявшие яркостью красок, редко отличались точностью рисунка"111.

    "Нечто о Томасе Муре", переведенной А. Очкиным с французского уже в 1822 г., Мур восхваляется за то, что он сумел в своей "Лалле Рук" воспроизвести все особенности восточной, эпической поэзии: "Если бы классическая Муза вкуса не всегда внушала песни Томаса Мура, то читая "Лалла Рук" можно было бы почесть его превосходным переводчиком одной из тех поэм, богатых чувствами и картинами, которые блестящее солнце Востока внушает потомкам Гафеца <Гафиза> или Сади"112. В 1823 г. Сомов в опыте "О романтической поэзии" в свою очередь утверждает, что Мур "приводит читателя в приятное заблуждение: кажется, что ее писал не европеец, а какой-нибудь поэт, соотечественник Фердузи <! следует Фердоуси> или Амраль Кейзи113. Природа, им изображаемая, нравы лиц, выводимых им на сцену, их обычаи и поверья, новость картин и положений, слог, дышащий ароматами востока,- все служит к подкреплению сего очаровательного обмана"114. Позднее даже "Вестник Европы", утверждая, что "Поэзия новых времен может похвалиться весьма лишь немногими эпическими поэмами, которые выдержали бы сравнение в достоинстве с "Лалла Рук", творением Томаса Мура", настаивал на том, что Мур ближе других европейских поэтов подошел к таким неувядаемым образцам восточной эпики, как поэма "Хосров и Ширин": "Лалла Рук имеет величайшее сходство с "Шириною", переведенной Гаммером с персидского, не столько, однако ж, в содержании или басне <т. е. сюжете> сколько в пышном, цветистом выражении чувства. Восток не произвел творения, которое своими красотами превосходило бы "Ширину"; Запад произвел "Лалла Рук"; и ничто не может сравниться с сим прекраснейшим подражанием восточной поэзии"115. В начале 20-х годов таково было почти единодушное мнение европейских критиков. В 1820 г. молодой В. Гюго напечатал в "Conservateur Litteraire" обширную статью о "Лалле Рук", где он восхищался яркостью, экзотикой этой поэмы, верностью восточному воображению, роскошью образов и красок, которым "европейцы так часто были не в состоянии подражать"116.

    "Пери и ангел") одиноко прозвучал лишь голос Пушкина, писавшего П. А. Вяземскому из Кишинева (2 января 1822 г.): "Жуковский меня бесит. Что ему понравилось в этом Муре, чопорном подражателе безобразному восточному воображению? Вся не стоит десяти строчек Тристрама Шенди". Устойчивое представление Пушкина о "безобразии" восточного воображения, которому напрасно подражал Мур, было не раз засвидетельствовано в других письмах русского поэта; так, в письме к Н. И. Гнедичу (27 июня 1822 г.) Пушкин упоминал "уродливые песни Мура" и добавлял, что от Жуковского он с нетерпением ожидает перевода байроновского "Шильонского узника": "это не чета Пери". Причину своей отрицательной оценки произведений подобного рода Пушкин отчетливо и с полной откровенностью объяснил в письме к Вяземскому (конец марта- начало апреля 1825 г.): "Знаешь, почему не люблю я Мура? - потому что он чересчур уже восточен. Он подражает ребячески и уродливо - ребячеству и уродливости Саади, Гафиза и Магомета. Европеец и в упоении восточной роскоши должен сохранить вкус и взор европейца. Вот почему Байрон так и прелестен в "Гяуре", в "Абидосской невесте" и проч.". Наконец, отрицательный отзыв о той же "восточной повести" Мура находим также в письме Пушкина к Вяземскому из Михайловского (в ноябре 1825 г.): "Поступок Мура <речь идет о сожжении им записок Байрона> лучше его (в его поэтическом отношенье)"117.

    Эти известные цитаты на фоне вышеприведенных данных приобретают особый смысл. В неприятии экзотики Мура у Пушкина первоначально было мало единомышленников; некоторые критические нотки по поводу "излишеств" восточного воображения появляются в русской критической литературе лишь десятилетие спустя. Тем более стоит подчеркнуть, что отзыв Пушкина о Муре основывался не на одном лишь знакомстве его с переводом Жуковского ("Пери и ангел"); он едва ли пропустил и другие русские переводы (в частности Н. Бестужева) и отзывы о Муре в русских журналах; кроме того, в его руках, несомненно, был полный французский перевод "Лаллы Рук" А. Пишо (1820), по которому он знакомился с разными частями этого большого произведения118. Об этом можно заключить из одного косвенного свидетельства.

    В 1824 г., выпуская отдельным изданием "Бахчисарайский фонтан", Пушкин поставил эпиграфом следующие строки из Саади: "Многие, так же как и я, посещали сей фонтан; но иных уже нет, другие странствуют далече". Поиски источника, из которого Пушкин взял эту цитату, были довольно продолжительными, пока исследователи Пушкина не доискались,, что эпиграф восходит к "Лалле Рук" Мура; Пушкин нашел его в прозаическом введении к поэме "Рай и пери"; здесь и упоминается "фонтан, на котором чья-то рука грубо начертала слова из "Сада" Саади: "Многие, как я, созерцали этот фонтан, но их не стало и глаза их закрыты навеки"119"Возражение критикам Полтавы" (1830), где поэт признавался, что "Бахчисарайский фонтан" в рукописи "назван был Харемом, но меланхолический эпиграф (который, конечно, лучше всей поэмы) соблазнил меня". О какой поэме здесь идет речь? О "Бахчисарайском фонтане"? Едва ли. Зная теперь, откуда взят этот эпиграф, мы вправе предположить, что Пушкин с известным пренебрежением отзывался не о своей, но о чужой поэме, той самой "Лалле Рук", которая всякий раз, как он вспоминал о ней, вызывала в нем отрицательную реакцию. Те же слова из Саади,- несмотря на то что А. X. Бенкендорф обратил внимание на цитирование их Вяземским в "Московском телеграфе" и заподозрил скрытую в них аллюзию на декабристов,- Пушкин явно имел в виду в стихе чернового наброска "Все тихо, на Кавказ идет ночная мгла": "Иные далеко, иных уж в мире нет"; он снова повторил их в последней, восьмой, главе "Евгения Онегина":

    Иных уж нет, а те далече,
    Как Сади некогда сказал 120.

    Отметим еще, что без указания на источник эта цитата находится также в повести А. А. Бестужева-Марлинского "Фрегат Надежда" ("Одних уже нет, другие странствуют далече! - со вздехом думал Правин"...)121 "Лаллы Рук", вышедшем отдельным изданием в Москве в 1830 г., о котором уже шла речь выше, все интересующее нас место имеет следующий вид: "Караван в полдень остановился близь источника, осененного ветвистым бамбуком, на коре которого грубо были начертаны всем известные стихи Саади: "Многие, так же как и я, посещали сей источник, но одни далеко, а глаза других закрыты навеки". Меланхолическая красота этой надписи доставила Фераморзу случай завести разговор о поэзии"122.

    Таким образом, отношение Пушкина к поэтическому творчеству Мура в общем оставалось прохладным, незаинтересованным; попытки их современников сблизить некоторые лирические стихотворения Мура с пушкинскими не привели ни к каким результатам123. Пушкин, конечно, следил за появлявшимися в русской периодической печати переводами из Мура (Козлова, Вяземского и др.), читал отзывы о них, но позиция его по отношению к Муру оставалась прежней. Неприязнь его к автору "Лаллы Рук" косвенно отразилась на отрицательном отношении к тем современным ему молодым русским поэтам, в произведениях которых сказывалось тяготение к ориентализму Мура. Примером может служить А. И. Подолинский. В 1827 г. Подолинский издал в Петербурге свою первую поэму "Див и пери. Повесть в стихах". Поэме предшествует эпиграф, взятый якобы из трактата Джона Ричардсона о языках, литературах и нравах народов Востока ("Dissertation of the Language, Literature and Manners of Eastern Nations"): "В войнах у дивов с пери, коль скоро первые брали в плен последних, то запирали их в железные клетки, которые привешивали к высоким деревьям. Подруги пленниц посещали их и приносили лучшие благовония". В первом издании этой поэмы вслед за приведенным эпиграфом Подолинский отмечал: "Этот восточный вымысел был главным основанием предлагаемой повести". Автор, однако, не указал, что цитата заимствована им не непосредственно из трактата Ричардсона, а из "Лаллы Рук", где Мур постоянно ссылается на это сочинение. Точнее, все указанное место о войнах дивов и пери взято Подолинским из четвертой вставной поэмы "Лаллы Рук" - "Свет гарема", незадолго перед тем появившейся в русском переводе в "Сыне Отечества": героиню "Света гарема", Нурмагалу, Мур сравнивает здесь "с одной из игривых пери, когда их клетки отворены" (playful as Peri just loosed from their cages), и для объяснения этого стиха в примечании к нему приводит указанные слова Ричардсона: перевод этой цитаты, данный в "Сыне Отечества", Подолинский воспроизводит124.

    Но это был не единственный и даже не основной источник поэмы Подолинского, "Див и пери" создан под заметным воздействием перевода Жуковского из "Лаллы Рук" ("Пери и ангел"). Строфы поэмы Подолинского, в которых описаны разрушенные и покинутые храмы огнепоклонников, очень напоминают стихи перевода Жуковского. У Подолинского, например, в строфе V читаем:

    ...Пери снова
    Понеслась, и ей видна -
    Одинока и темна -
    Та священная дуброва,
    Где над сенит ветвей
    Храмы гебров подымались, И до утра гимны пели -"
    Где народы собирались
    В мгле торжественных ночей.
    Там дымились их кадила,
    Там звучали их пиры
    В честь полдневного светила;
    Рдели заревом костры;
    Чаши нектаром кипели,
    Под навесами дерев -
    Хоры юношей и дев...

    Но из пепла не восстанут
    Храмы солнца на холмах!
    И века не перестанут Как заветные скрижали,
    Попирать забытый прах!
    Все прошло! Седые своды
    Рушил времени полет;
    И порывом непогоды
    Скоро след их заметет.
    Так! Святыни гебров пали;
    Но поникшие к стопам,
    Святы поздним племенам...
    И на мшистые обломки
    Смотрят, мрачные душой,
    Гебров грустные потомки,
    С умиленьем и тоской!..125

    "Обожателями огня" Н. Бестужева и другими частями "Лаллы Рук"; в печальных стихах "Дива и пери" нас встречает та же географическая номенклатура:

    Из пределов Сегестана
    К дальним рощам Хорасана
    Пери легкая неслась.
    Тень ложилась на равнины...
    И безмолвны те долины,
    Где когда-то кровь лилась...126

    Н. А. Полевой поместил в "Московском телеграфе" восторженную рецензию на эту поэму Подолинского, поздравляя молодого поэта с "началом прекрасным, как заря весеннего дня", и подробно излагая это произведение; действие его "взято из восточной мифологии", с которой "познакомил европейцев Т. Мур в своей неподражаемой ". Признавая некоторые несовершенства новой русской поэмы, Полевой все же считал ее достойной всяческих похвал: "Основная мысль поэмы изящная, поэтическая. Не ставим в вину поэту, что она не нова: изображая ее новым образом, он показывает оригинальность своего воображения,, и притом на русском языке еще не было поэм в этом роде, если не считать эпизода из Муровой Лалла-Рук, переведенного Жуковским (Пери и ангел). недостаток действия". Но все же "многие описания поэта блестящи, как небо Востока"127.

    Пушкин не только читал, но и осудил этот чрезмерно восторженный отзыв: для него поэма "Див и пери" являлась чуждой по тем же основаниям, как и "Пери и ангел" Жуковского: это были "ребяческие" и "уродливые" подражания "слишком восточной" поэме Мура. Известно, что 24 февраля 1827 г. Пушкин провел вечер у А. А. Дельвига, где среди других гостей был также Подолинский. На другой день С. П. Шевырев писал об этой вечеринке М. П. Погодину: "Видел я Подолинского: он все молчал. Это мальчик, вздутый здешними панегиристами и Полевым. Он либо еще ребенок, либо без цемента. Пушкин говорит: "Полевой от имени человечества благодарил Подолинского за "Дива и пери"; теперь не худо бы от имени вселенной побранить его за Борского"128 (так называлась следующая поэма Подолинского, отрицательно встреченная в русской печати). О той же нетребовательности Полевого к начинающим поэтам с явным намеком на Подолинского (хотя и не названного по имени) как автора "Дива и пери" Пушкин говорил в черновой рецензии на поэму "Бал" Баратынского: "Едва заметим в молодом писателе навык к стихосложению, знание языка и средств оного, уже тотчас спешим приветствовать его титлом Гения, за гладкие стишки - нежно благодарим его в журналах "129 В конце 30-х годов Подолинский издал поэму "Смерть пери" (СПб., 1837); хотя современники его считали, что и на этот раз поэт заимствовал из "Лаллы Рук" Мура, но сам Подолинский заявлял: "Мысль к этой поэме подала "Смерть ангела" Ж.-П. Рихтера; содержание же у меня совсем другое"130; тем не менее, уступая моде, Подолинский превратил своего ангела в женский образ пери, одной из этих "благотворных полубогинь", как называл пери Полевой, справедливо считавший, что они введены в русский поэтический обиход именно Муром. В этом смысле увлечения модным образом и словом - под воздействием той же "Лаллы Рук" - не избежали все виднейшие русские поэты и даже прозаики этой поры.

    Грибоедов открыл Мура как поэта еще до Жуковского и независимо от него. Хорошо знавший английский язык и основательно знакомый с английской литературой, Грибоедов читал "Лаллу Рук" в подлиннике в 1819 г. во время путешествия по Персии, собственными дорожными впечатлениями проверяя точность описаний этой "восточной повести" и верность ее экзотических красок. Мы знаем об этом, однако, лишь из косвенных свидетельств131. С другой стороны, в собственных произведениях Грибоедова, не полностью дошедших до нас, воздействия поэзии Мура оставили не очень значительные и поэтому не всегда легко наблюдаемые следы.

    "Я встретил здесь своего милого петербургского знакомого. Грибоедова. Он был около двух лет секретарем посольства в Персии: сломал себе руку и будет жить теперь в Тифлисе до своего выздоровления. Он очень талантливый поэт, и его творения в подлинном чистом персидском тоне доставляют мне бесконечное наслаждение"132. В позднейшем стихотворении "Памяти Грибоедова" Кюхельбекер вновь упоминает "избранного славой певца, воспевшего Иран",- т. е. Грибоедова, а в примечании к этому замечает: "относится к прелестной поэме "Путник" или "Странник", вроде Чайльд Гарольда (но без надменности и мизантропии Байрона), в которой он <Трибоедов> изобразил Персию"133. Может быть, именно в этой поэме отыскались бы следы внимательного чтения Грибоедовым "Лаллы Рук" и, в частности, ее изобильных ученых примечаний, касающихся всех сторон жизни и быта Ирана и сопредельных стран Востока. К сожалению, эта поэма Грибоедова до нас не дошла; нам известен лишь отрывок из нее под заглавием "Кальянчи", в котором приводится диалог между путешественником по Персии и встретившимся с ним отроком, родившимся в Кахетии. Путешественник, между прочим, спрашивает отрока:

    134

    Густота экзотических наименований в этих стихах отзывается манерой Мура; упоминаемая же в этих стихах пери в большей мере, чем названные здесь другие имена восточной мифологии, вероятно, ведет нас прямо к "Лалле Рук" Мура, сделавшего пери популярнейшим образом европейской романтической поэзии.

    О, кто она?- Любовь, Харита,
    Иль Пери, для страны иной
    Эдем покинула родной,
    Тончайшим облаком обвита?..135

    Публикуя это стихотворение в "Сыне Отечества" в 1825 г., Н. И. Греч сопроводил стих "Эдем покинула родной" следующим пояснением: "Эдем Зороастров, жилище пери, воображаемых восточными народами существ, которых парси и даже мусульманы представляют себе в цветах радуги и в бальзамических испарениях роз и ясминов"136. Нетрудно заметить, что это примечание почти дословно заимствовано из примечания Жуковского к его переводу "Рая и пери" ("Пери и ангел") Мура, напечатанному Гречем в том же "Сыне Отечества" за пять лет перед тем137.

    К этому времени слово "пери" уже прочно вошло в русский поэтический словарь. Козлов в образе пери представлял себе, например, 3. А. Волконскую и писал в посвященном ей стихотворении 1825 г.:

    138.

    Позднее (в 1832 г.) Козлов написал стихотворение, представлявшее еще более распространенное сравнение с пери другой молодой женщины, Анны Давыдовны Абамелек (1816-1889) - впоследствии жены И. А. Баратынского (брата поэта), поэтессы-переводчицы;

    В душистой тьме ночных часов,
    От звезд далеких к нам слетая,
    Меж волн сребристых облаков,
    Мелькает пери молодая,
    И песнь любви она поет,-
    И нам мила той песни сладость,
    И в грудь она невольно льет
    Тревогу чувств, тоску и радость.

    Далее с этим полувоздушным образом, навеянным Муром, сопоставляется воспеваемая девушка:

    Подобно ей, явилась ты
    С ее небесными мечтами,
    И в блеске той же красоты,
    С ее улыбкой и слезами...139

    Не так ли в повестях Востока
    Ирана юная краса
    Сокрыта за морем, далеко,
    Где чисто светят небеса,
    Где сон ее лелеют пери
    И духи вод ей песнь поют.
    Но мрачный див стоит у двери,
    Храня таинственный приют...140

    Декабрист А. И. Одоевский, в изгнании на Кавказе, с тихой, мечтательной грустью обращался к пери, как к своей Музе, в стихотворении (в некоторых антологиях оно так и озаглавлено: "Моя пери") с призывом:

    Взгляни, утешь меня усладой мирных дум,
    Степных небес заманчивая Пери!

    Это меланхолическое стихотворное обращение сохраняет тот же образ пери, каким он сложился в русской поэтической традиции:

     зарею,
    Так полечу и я, растаю весь в эфир
    И обовью тебя воздушной пеленою141.

    Мы находим "пери" и у Пушкина в стихотворении "Пью за здравие Мери..." (1830):

    Можно краше быть Мери,
    Краше Мери моей,
    Этой маленькой пери;
    Но нельзя быть милей...142

    Можно напомнить здесь также известные стихи из поэмы Лермонтова "Измаил Бей. Восточная повесть" (1832), в которых рассказывается о первой встрече пришельца с Зарой:

    Характерно, что то же сравнение повторяется ниже (в начале строфы XXVI), словно поэту было жаль расстаться с удачно найденным им поэтическим определением: Зара стояла у огня,

    Нежна - как пери молодая,
    Создание земли и рая...143

    В близком по времени стихотворении А. И. Полежаева "Картина" (1835) идет речь о живописном изображении пери, быть может, и на самом деле висевшем на стене:

    Я вижу часто эту пери:
    Она моя! Замки и двери
    Меня не разлучают с ней!..144

    "неземной пери" стал обычным и устойчивым штампом. Так, в стихотворении Ф. Соловьева "Моя владычица" (1829), составленном из одних поэтических клише этого рода, автор говорит о своей возлюбленной:

    Добра, как пери неземная,
    Мила, как роза молодая,
    Нежна, как сизый голубок...145

    Недаром еще в повести "История одной девушки" Чернышевского молодой барич Чекмарев в честь наивной девушки Маши Каталонской сочиняет пошленькие стихи, в которых, по словам автора, "ее очи сравнивались с яркими светилами ночи, щеки с розами, а сама она была в них названа Мери и сравнена с пери"146.

    Пери привлекалась для сравнений в то время и в прозаических сочинениях. В историческом романе И. И, Лажечникова "Ледяной дом" (1835) об одном из действующих лиц говорится: "Щеки ее пылают, густые белокурые локоны раскиданы в беспорядке по шее, белой, как у лебедя. Боже! Не видение ли это? <...> Она стоит у дверей, как изгнанная пери у врат рая"147. А Бестужев-Марлинский так отзывался о своей героине: "Со своими воздушными формами она казалась с неба похищенною пери на коленях сурового дива"148.

    "Лалле Рук" В. К. Кюхельбекера возник, по-видимому, еще из бесед его с Грибоедовым в период их совместной жизни на Кавказе; в последующие годы эта первоначальная заинтересованность Кюхельбекера постоянно обновлялась и усиливалась благодаря постепенному утверждению популярности имени Мура в русской печати. Известную роль сыграло также параллельно развивавшееся у Кюхельбекера увлечение восточными литературами, восходившее, однако, к другому источнику - к "Западно-восточному Дивану" Гете (значительную часть прозаического комментария Гете к этому его сборнику подражаний восточным поэтам Кюхельбекер перевел для себя еще в 1825 г.)149. В статье "О направлении нашей поэзии..", напечатанной в альманахе "Мнемозина" (1824), Кюхельбекер настаивал на том, что "Фердоуси, Гафис, Саади, Джами ждут русских читателей"150. Естественно поэтому, что внимание к "восточной повести" Мура не ослабело у Кюхельбекера и после восстания декабристов, в тюрьмах и на поселении. В письме к родным из Динабургской крепости (26 июня 1830 г.) Кюхельбекер благодарил их за присылку ему "Лаллы Рук", а в начале 33-х годов он, скорее всего, писал и свой очерк о Муре: эта "готовая" статья упомянута им в письме из Сибири к Н. И. Гречу от 13 апреля 1836 г, в числе других его рукописей, которые могли быть отосланы для печати151; к сожалению, эта статья до нас не дошла.

    Следы внимательного чтения "Лаллы Рук" встречаются и в поэтическом творчестве Кюхельбекера тех же лет. В 1831 г. он написал поэму "Зоровавель"; ее удалось в конце концов издать без имени автора в качестве одной из вставных стихотворных поэм в прозаической рамке, под заглавием "Русский Декамерон" (СПб., 1836). Заглавие этой книги свидетельствует о знакомстве автора со сборником новелл Боккаччо, но принцип "обрамления" у Кюхельбекера в большей мере походит на Мура, чем на Боккаччо, да и "вставные" новеллы имели у русского писателя "восточный колорит"-(издание "Русского Декамерона" остановилось на "Зоровавеле", но сюда предположено было включить также егс поэму "Семь спящи отроков").

    "Зоровавель" находим прямую ссылку на "Лаллу Рук" Мура.

    Мы читаем здесь:

    Среди богатств земных несметных
    Есть много жемчугов драгих,
    Есть много камней самоцветных;
    Но кто же уподобит их
    Жемчужине неоцененной,
    Которой за града вселенной,
    За царства мира не хотел
    Отдать Халифу царь Цейлона?

    К последнему стиху Кюхельбекер сделал следующее примечание: "Об этой жемчужине пусть прочтут хоть в замечаниях к Муровой поэме: "Lalla Roukh". Нарочно ссылаемся на книгу, доступную всякому несколько образованному читателю, потому что смешно в цитатах щеголять видом учености, почти всегда очень дешево купленной". Действительно, в одной из "вставных" поэм "Лаллы Рук", озаглавленной "Свет гарема", есть сравнение ширазского вина с бесценным рубином, растаявшим в хрустальном кубке, а о самом рубине в примечании к этому месту рассказывается: "Король Цейланский, говорят, имеет прекраснейший в мире рубин. Гублай-Хан предлагал ему взамен за оный цену целого города; но король отвечал, что не уступит его за все сокровища света". Источник этого рассказа - "Путешествие" Марко Поло, тогда еще неизвестное русским читателям. Остается неясным, откуда это предание заимствовано Кюхельбекером - из английского ли подлинника "Света гарема", или из русского прозаического перевода этой поэмы в "Сыне Отечества"152, возможно, что Кюхельбекер цитировал это место по памяти, не имея под руками текста, так как он говорит о "жемчужине неоцененной", а не о рубине. Той же поэмой Мура "Свет гарема" отзываются стихи 49-53 в третьей части "Зоровавеля" Кюхельбекера:

    Цветов весенних много, други;
    Но что они? Рабы и слуги
    Царицы всех земных цветов,
    Улыбки радостного мира,
    Роскошной розы Кашемира.

    Кроме того, в конце третьей части "Зоровавеля" мы снова находим ссылку Кюхельбекера на Мура. Стихи (313-320) "Зоровавеля" читаются так:

    ...Засверкал тот свет,
    Тот блеск обманчивый, который,
    Как ясный, ласковый привет,
    В Иране ночью манит взоры
    И солнце им сулит, а вдруг,
    Скрываясь, как неверный друг,
    Прельщенные призраком очи
    В холодной покидает ночи...

    "Об этом явлении, называемом по-персидски зарей-обманщицей, см. хоть замечания к той же поэме Томаса Мура"153. Замечания эти, действительно, существуют в "Свете гарема", они основаны на свидетельстве Уэринга (Waring)154. Слова Кюхельбекера, к сожалению, и на этот раз не предоставляют нам возможности судить, пользовался ли он английским подлинником, или русским прозаическим переводом этой поэмы, входящей в "Лаллу Рук".

    "Свет гарема" привлек к себе внимание еще одного писателя-декабриста - А. А. Бестужева-Марлинского: в своем кавказском очерке "Путь до города Кубы" он цитирует понравившееся ему в "Свете гарема" место, притом в английском оригинале155.

    Может быть наиболее интересным и показательным в этой связи является творческое обращение к "Свету гарема" Гоголя. В 1829 г. юноша-Гоголь, только что явившийся в Петербург после окончания "Гимназии высших наук" в Нежине, выпустил в свет отдельной книжкой, под псевдонимом "В. Алов", свое первое крупное произведение, стихотворную идиллию - "Ганц Кюхельгартен". Это "произведение восемнадцатилетней юности", как его рекомендовал сам автор в предисловии к изданию, было произведением незрелым, полным очевидных промахов не только в стилистике и версификации, но даже в грамматике; тем не менее оно представляет значительный интерес для биографов Гоголя, так в нем можно наглядно проследить, что читал писатель в свои гимназические годы и как эти разнообразные чтения отразились на первых образцах его собственного литературного творчества. Напомним, что действие гоголевской идиллии происходит в Германии и что ее героем является романтически настроенный юноша-мечтатель, во многих отношениях списанный Гоголем с самого себя. Ганц, как истый романтик, "волнуем думой непонятной", мечтает о далеких странах и подвигах на неведомых поприщах. Ганца посещают "милые виденья", которые "воздушно подымают" его "из океана суеты" от реальной действительности. Эти видения воплощены Гоголем в ряде живописных "картин", последовательно переносящих читателя сначала в классическую Элладу (картина III), потом на экзотический Восток (картина IV).

    Напомним начальные стихи этой картины, в которой должны были получить отражение мечты Ганца о далекой Индии, природа и быт которой так мало напоминали привычную для него обстановку жизни на родине:

    В стране, где сверкают живые ключи;
    Где, чудно сияя, блистают лучи;
    Дыхание амры и розы ночной
    Роскошно объемлет эфир голубой;
    И в воздухе тучи курений висят;
    Плоды мангустана златые горят;
    Лугов Кандагарских сверкает ковер;
    И смело накинут небесный шатер;
    Роскошно валится дождь яркий цветов, -
    То блещут, трепещут рои мотыльков;
    Я вижу там пери: в забвенье она
    Не видит, не внемлет, мечтаний полна.

    Образ воздушной пери становится в этой картине центральным и автор прилагает все усилия, чтобы сделать его наиболее живописным и впечатляющим; но все его краски - заимствованы; описание трудно было сделать, имея в руках обычную палитру. Поэтому у пери -

    
    Или трепетанье серебряных крыл,
    Когда ими звукнет, резвясь, Исразил,
    Иль плески Хиндары таинственных струй...

    Как бы исчерпав себя в усилиях описать непривычный образ пери, Гоголь в последующих стихах делает вялые и нескладные мазки той же кистью:

    А что же улыбка? А что ж поцелуй?
    Но вижу, как воздух, она уж летит,
    В края поднебесны, к родимым спешит.
    Постой, оглянися! Не внемлет она
    И в радуге тонет, и вот не видна.
    Но воспоминанье мир долго хранит
    И благоуханьем весь воздух обвит156.

    Мы можем в настоящее время вполне точно назвать книжный источник, находившийся под руками Гоголя в тот момент, когда он создавал IV картину своей идиллии. Это был тот же прозаический перевод "Света гарема", опубликованный в "Сыне Отечества" в 1827 г. Отсюда Гоголь и заимствовал все понравившиеся ему по звучанию экзотические слова и наименования, вновь обратив в стихи отдельные места русского прозаического перевода английского стихотворного подлинника этой поэмы Мура. Правда, Гоголю, к невыгоде его читателя, пришлось отбросить "примечания", сделанные Муром ко многим из тех строк, на которые обратил внимание автор "Ганца Кюхельгартена"; поэтому некоторые стихи IV картины идиллии остаются непонятными без пояснений. Характеризуя "земли роскошные края", куда неслась мечта его героя, Гоголь не разъяснил, например, кто такой Исразил, что подразумевается под плесками таинственных струй Хиндары и какой цветок носит имя Гемасагары. Зато все это становится вполне ясным при чтении "Света гарема", опубликованнего в "Сыне Отечества".

    Приведем для наглядности несколько сопоставлений, располагая их по порядку следования стихов Гоголя. Стих 3-й: "Дыхание амры и розы ночной" - находит себе соответствие в том месте русского перевода, где говорится: "Здесь юные девы вздыхают, и вздохи их благовонны, как цвет амры, раскрытый пчелою"; под "ночной розой" имеется в виду "тубероза", о которой Мур пишет: "Там красовалась тубероза сребровидная, которая в садах Малайских слывет красавицей ночи". Стих Гоголя: "Плоды мангустана златые горят" - объяснен в переводе "Сына Отечества" цитатой из трактата Марсдена: "Мангустан есть самый приятнейший в мире плод, коим гордятся островитяне Молукские". Следующему стиху: "Лугов Канда-гарских сверкает ковер" - отвечает то место "Света гарема", где упоминаются "золотистые луга Кандагарские". Стих о пери: "Как Гемасагара, так кудри блестят"- взят из того места перевода (и примечания к нему), где сказано: "Гемасагара, или море золота, Цветы его самого яркого золотого цвета". Стих: "А голос, как звуки сиринды ночной"- становится понятным, когда мы узнаем из текста Мура: "Сиринда - индийская гитара". Два последних экзотических наименования в тексте IV картины ведут нас к тому же "Сыну Отечества". Когда Гоголь писал о "трепетанье серебряных крыл, когда ими звукнет, резвясь, Исразил", он имел в виду слова Мура о "сладкозвучном трепетанье крыл Исразила", как магометане называют "ангела музыки". Стих: "иль плески Хиндары таинственных струй" - имеет в виду стихи Мура: "...я прилетел из сладкогласного источника Хиндары" и его же примечание: "Баснословный источник, в котором, по словам восточных язычников, музыкальные инструменты беспрестанно играют".

    "Свет гарема" в прозаическом переводе "Сына Отечества" был источником Гоголя для IV картины "Ганца Кюхельгартена". Конзчно, представляя себе пери. Гоголь вспомнил также поэму, переведенную Жуковским ("Пери и ангел"), но для изображения экзотической природы этот перевод, очевидно, предоставил слишком мало данных, и Гоголь обратился к первоисточнику - к другой поэме из той же "Лаллы Рук" - в русском переводе "Сына Отечества".

    Отметим, наконец, что цитата из того же "Света гарема" (притом в английском подлиннике) приведена Пушкиным во второй главе "Путешествия в Арзрум во время похода 1829 г.", при описании тифлисских бань; текст этот вошел в первую публикацию "Путешествия" - в первом томе "Современника" 1836 г.

    Напомним, что описывая Тифлис и его знаменитые бани, Пушкин рассказывал в своем журнале: "При входе в бани сидел содержатель, старый персиянин. Он отворил мне дверь, я вошел в обширную комнату, и что же увидел? Более пятидесяти женщин, молодых и старых, полуодетых и вовсе неодетых, сидя и стоя раздевались, одевались на лавках, расставленных около стен. Я остановился <...> Появление мужчин не произвело никакого впечатления <...> Казалось, я вошел невидимкой. Многие из них были в самом деле прекрасны и оправдывали воображение Т. Мура:

    "Lalla Roo'ih", VIII (1). 456
    
    Прелестная грузинская дева с ярким румянцем и свежим
    пыланием, какое бывает на лицах дев ее страны, когда
    они выходят разгоряченные из тифлисских ключей.

    В примечании к этому месту Мур говорит о Тифлисе, известном своими природными горячими источниками, и ссылается на арабского путешественника и географа X в., Ибн Хаукаля, который в своем обширном труде ("Пути и царства") указывает, что в этом городе находятся бани "и вода их кипит без огня". Откуда Пушкин почерпнул указанную цитату из Мура? Полный английский текст "Лаллы Рук" находился в библиотеке Пушкина (в составе издания произведений Мура в одном томе, выпущенного парижской фирмой Галиньяни в 1829 г.). Едва ли, впрочем, Пушкин перечитывал поэму в подлиннике; более вероятно, что он первоначально познакомился с интересующими нас стихами о прекрасных грузинках в русском прозаическом переводе в "Сыне Отечества" (1827), а потом отыскал и английский текст. Можно допустить также, что он нашел цитату в каком-нибудь сочинении о Кавказе или Тифлисе, которые он перелистывал перед своей поездкой 1829 г. или именно в этом году, готовя к опубликованию свое "Путешествие в Арзрум" отдельной книгой. В связи с этим можно указать, что та же цитата из "Лаллы Рук", что и у Пушкина (четыре стиха с усечением в первом) была приведена в "Эдинбургском обозрении" еще в 1817 г., в статье по поводу трех новых сочинений о Кавказе157. Не исключено также, что сочинениями Мура Пушкин мог пользоваться в библиотеке села Тригорского, где они имелись; почитательницей его поэзии была Анна Николаевна Вульф: это подтверждает и сам Пушкин, в письме к ее брату, Алексею Николаевичу (от 16 октября 1829 г.), писавший: "В Малинниках застал я одну Анну Николаевну с флюсом и с Муром" (XIV, 49); то же подтверждает и рукописный альбом Анны Николаевны, на листах которого записаны многие стихотворения Мура, как в английском оригинале, так и в переводе158.


    Примечания
    Раздел сайта: