• Приглашаем посетить наш сайт
    Шолохов (sholohov.lit-info.ru)
  • Д. А. Смирнов. Рассказы об А. С. Грибоедове, записанные со слов его друзей

    Д. А. СМИРНОВ

    РАССКАЗЫ ОБ А. С. ГРИБОЕДОВЕ, ЗАПИСАННЫЕ СО СЛОВ ЕГО ДРУЗЕЙ

    Рассказы С. Н. Бегичева и Б. И. Иона. - Арест Грибоедова по делу 14 декабря. - Дорога с фельдъегерем Уклонским до Петербурга через Москву и Тверь. - Четверостишие Грибоедова о своем заключении. - Искусство Грибоедова очаровывать окружающих. - Прогулки Грибоедова к Жандру из-под ареста по ночам. - Случай с надсмотрщиком. - Оправдание. - Слова императора Николая, сказанные Грибоедову при аудиенции. - Возвращение на Кавказ. - Паскевич ждет Грибоедова в Воронеже. - Предположения Грибоедова о женитьбе на дочери частного пристава. - Деятельное участие Грибоедова в персидской кампании 1827-1328 гг. - Отношения к Аббасу-Мирзе. - Личная храбрость на войне.

    I

    Любят старики Грибоедова! Очень любят! Целые часы проходят иногда в толках о нем, в припоминаниях, самых наивных, самых добродушных, согретых искреннею любовью к предмету речи - к Грибоедову. И проходят незаметно. Один - вероятно, в сотый раз - рассказывает другому какой-нибудь случай из жизни покойного Грибоедова, а другой - тоже в сотый раз - слушает с полным вниманием, с любопытством... И вдруг что-нибудь покажется слушателю не так, и он перебивает рассказчика: "Нет, нет, постойте! Вы перепутали". И рассказчик останавливается. И вот начинается спор: "Это было тогда-то" или "это было так-то"... А я, питомец новых идей, гражданин новых поколений, слушаю эти рассказы и споры с голодным вниманием, но - сохрани боже - не с голодным вниманием какого-нибудь беллетриста или фельетонного нравоописателя, нет. Я сознаю сам в себе искреннее глубокое чувство любви к Грибоедову, да, во мне это чувство сознательное, могу сказать, искушенное. И слушая то, что через... написать страшно. Неужели перо мое осмелится определить ту меру дней, которая отпущена на земле этим двум благородным созданиям, этим двум старикам. Нет, дай бог им еще счастливых много дней, как сказал наш Пушкин. Да, дай бог.

    У Бегичева семейство: только 13 лет старшему сыну, а там все мал мала меньше, как говорит русская поговорка. И надо видеть, какой отец, какой умный, добрый и попечительный отец этот почтенный старик Бегичев. А старик Ион, доктор прав, воспитатель Грибоедова. Этот старик, ученый доктор, немец, теплая и сама в себе замкнутая душа, оплакал как-то, с год, что ли, тому назад, смерть своего попугая. В этой почти детской привязанности не видна ли самая гуманическая природа. И старик Ион написал стихи на смерть своего попугая. Надо видеть их,, особенно слышать их говорящими о Грибоедове, чтобы их полюбить. Их позы и фигуры стоят иногда кисти ВанДейка.

    1842 года, февраля 27, часов в 10 вечера отправился я к Бегичеву. Я застал его и старика Иона беседующими в кабинете. Приняли меня, как и всегда, ласково. Слово за слово речь зашла о Грибоедове, и я услышал следующее. 14 декабря 1825 года наделало, как известно, много суматохи в России. На Грибоедова, между прочим, тоже пало подозрение правительства. В феврале 1826 года прискакал в Грузию к А. П. Ермолову курьер с повелением арестовать Грибоедова и отправить немедленно в Петербург. Ермолов и Грибоедов, несмотря на различие лет и поста, были связаны тесными отношениями: с глазу на глаз они говорили друг другу "ты". Прискакавший курьер нашел за ужином Ермолова с гостями, в числе которых был и Грибоедов. Они ужинали запросто, весело и беспечно. Когда доложили Ермолову о приезде курьера, он вышел из-за стола и, прочитавши депешу в другой комнате, возвратился бледный и встревоженный и вызвал к себе Грибоедова. Грибоедов принял полученную Ермоловым весть очень равнодушно. "Ступай домой, - сказал ему Ермолов, - я могу дать тебе только 2 часа свободного времени, сожги все, что можешь". Грибоедов отказался упрямо и решительно, он не сделал ни шагу из квартиры Ермолова и велел принести себе туда из своей квартиры нужные вещи, платье, белье, деньги и прямо из квартиры Ермолова поскакал с курьером в Петербург {1}. Видно, совесть была чиста. И в самом деле совесть его была чиста в этом деле. "Я говорил им, что они дураки" - вот слова Грибоедова, которые всегда повторял Степан Никитич, говоря об отношениях его к заговорщикам {2}. Грибоедов имел удивительную способность влюблять в себя все, его окружающее. Можно сказать смело, что все, что только было около него, любило его. И немудрено: это был такой высокий, чистый, человечественный характер. Еще прежде слыхал я от Бегичева, что товарищи Грибоедова по службе или, может быть, просто люди знакомые, находившиеся так же, как и он, при особе Ермолова, отпуская Грибоедова в Петербург с прискакавшим за ним курьером, крепко-накрепко наказывали этому курьеру {3} довезти Грибоедова цела и сохранна или никогда уже к ним не показываться: этот курьер имел частые поручения в Грузию. Грибоедов, как видно, не очень беспокоился о том, что его ждет в Петербурге, и хотел ехать не иначе, как a son aise {с удобствами (фр.).}. А можно ли было так ехать с курьером, присланным взять его и доставить в Петербург, по подозрению правительства? Однако так было, и Грибоедов ехал a son aise. Он ночевал в Новочеркасске, а какую штуку отшил в Москве, так это, действительно, можно только с грибоедовским характером. Вот она, по рассказу Бегичева. Приехавши в Москву {4}, Грибоедов проехал прямо в дом Дмитрия Никитича в Старой Конюшенной, в приходе Пятницы Божедомской. Он не въехал к Степану Никитичу, вероятно, для того, чтобы не испугать его. Дельно! "В этот самый день, - рассказывал Бегичев, - как Грибоедов приехал в Москву, у меня был обед: съехались родные. Брат Дмитрий Никитич должен был, разумеется, обедать у меня же в обществе родных. Ждали мы его, ждали - нет! Сели за стол. Во время самого обеда мне вдруг подают от брата записку следующего содержания: "Если хочешь видеть Грибоедова, приезжай, он у меня". На радостях, ничего не подозревая, я бухнул эту весть за столом, во всеуслышание. Зная мои отношения к Грибоедову, родные сами стали посылать меня на это так неожиданно приспевшее свидание. Я отправился. Вхожу в кабинет к брату. Накрыт стол, сидит и обедает Грибоедов, брат и еще безволосая фигурка в курьерском мундире. Увидел я эту фигурку, и меня обдало холодным потом. Грибоедов смекнул делом и сей же час нашелся. "Что ты смотришь на него? - сказал мне Грибоедов, указывая на курьера. - Или ты думаешь, что это так просто курьер? Нет, братец, ты не смотри, что он курьер, он знатною происхождения: испанский гранд Дон-Лыско-Плешивос-ди-Париченца". Этот фарс рассмешил меня своею неожиданностью и показал, в каких отношениях находится Грибоедов к своему телохранителю. Мне стало легче. Отобедали, говорили. Грибоедов был весел и покоен, как нельзя больше. "Ну, что,; братец, - сказал он наконец своему телохранителю, - ведь у тебя здесь есть родные, ты бы съездил повидаться с ними". Телохранитель был очень рад, что Грибоедов его отпускает, и сейчас же уехал. Мы остались одни. Первым моим вопросом Грибоедову было удивление, какими судьбами и по какому праву распоряжается он так своевольно и временем, которое уже не принадлежало ему, и особою своего телохранителя. "Да что, - отвечал мне Грибоедов, - я сказал этому господину, что если он хочет довезти меня живого, так пусть делает то, что мне угодно. Не радость же мне в тюрьму ехать". Грибоедов приехал в Москву в 4 часа, около обеда, а выехал в 2 часа ночи. "На третий день, - прибавляет Бегичев, - после проезда Грибоедова через Москву я был у его матери, Настасьи Федоровны, и она с обычной своей заносчивостью ругала Грибоедова: "карбонарий", и то, и се, и десятое. Проездом через Тверь, как я от него узнал после, он опять остановился: у телохранителя была в Твери сестра, и они въехали к ней. К счастью и несчастью Грибоедова, он, войдя в комнату, увидел фортепиано, и, глубокий музыкант в душе, ученый теоретик, он не мог вытерпеть и сел за фортепиано. Девять битых часов его не могли оторвать от инструмента.

    В Петербурге Грибоедова засадили в Главный штаб {5}. Скучно стало там сидеть Грибоедову. Может быть, сознание правоты своего дела еще усилило эту томительную однообразную скуку и придало тот резкий и желчный характер, которым так обличается всякое выражение Грибоедова. Вот четверостишие, сказанное им в этом грустном заключении:

                             По духу времени и вкусу
                             Я ненавидел слово "раб",
                             Меня поpвали в Главный штаб
                             И потянули к Иисусу.
    

    Но и тут очарование личного характера Грибоедова не исчезло. Может бить, тут-то оно и проявилось в высшей степени. Прав или нет был Грибоедов, но он все-таки содержался но подозрению, все-таки был арестантом, ц боже мой, какое было дело надсмотрщику, этой ходячей машине, едва-едва разумеющей приказания начальства и только разумеющей одно исполнение, - какое ему было дело до личных интересов арестанта. Как мог он почувствовать какое-нибудь участие к одному из многого множества своих клиентов? Вот что об этом времени жизни Грибоедова рассказывал Бегичев: "Я сказал уже, что Грибоедов был глубокий музыкант и, сидя в Главном штабе, он так очаровал своего надсмотрщика, что тот выпускал его всякую ночь подышать северным воздухом, и Грибоедов всякую ночь ходил в дом Жандра ужинать и играть на фортепиано". Бегичев через Жандра послал Грибоедову 1000 рублей. Да, вот до какой степени простиралась привязанность этого надсмотрщика к Грибоедову и до чего доводила Грибоедова томительная скука заключения. Вот еще факт, и пресмешной. Я слышал это от Степана Никитича Бегичева. Грибоедов сидел в одной и той же комнате вместе с тремя, кажется, другими лицами ие из сильно заподозренных. Раз Грибоедов так сильно озлобился на свое положение, что громко разругал все и всех, кого только было можно, и выгнал своего надсмотрщика, пустив в него чубуком с трубкой. Товарищи заключенного так и думали, что Грибоедов после этой отчаянной вспышки погиб. И ничего не было вероятнее. Однако что же вышло? До какой степени привязался к нему надсмотрщик? Через полчаса или менее после того, как Грибоедов пустил в него чубуком, дверь полурастворилась, и надсмотрщик спрашивает: "Александр Сергеевич, что, вы еще сердиты или нет?" Это рассмешило Грибоедова.

    - Нет, братец, нет, - закричал он ему.

    - К вам можно войти?

    - Можно.

    - И чубуком пускаться не будете?

    - Нет, не буду.

    Вот что делал и что делалось с Грибоедовым во время его невольного затворничества. Оно продолжалось довольно долго. Грибоедов высидел 4 месяца, пока тянулось следствие. Он был оправдан, и государь призвал его к себе {6} и сказал ему: "Я был уверен, Грибоедов, что ты не замешан в этом деле. Но если тебя взяли наравне с другими, это была необходимая мера. Отправляйся к месту своей службы. Жалую тебя надворным советником {7} и даю для проезда двойные прогоны". Милость государя была чувствительна для Грибоедова. Он попросил у царя лист о пожаловании его чином {8} и выдаче двойных прогонов {9}. Государь не отказал в этой просьбе. Где этот лист, куда он девался, неизвестно. Грибоедов отправился к своему посту вместе с Паскевичем, который был послан наблюдать, а впоследствии и сменить знаменитого Ермолова. Обстоятельства случайно поставили Грибоедова между ними. Связанный с Паскевичем узами родства, он был связан с Ермоловым узами дружбы {10}. Зная скрытую цель поездки Паскевича, Грибоедов по врожденному чувству деликатности не желал по крайней мере приехать к Ермолову вместе с Паскевичем. Для этого он отправился в деревню к Бегичеву, предварительно сказавши Паскевичу, что догонит его в Воронеже. Грибоедов был твердо уверен, что Паскевич не дождется его, однако тот дождался.

    Не знаю, именно сколько времени пробыл Грибоедов в этот проезд у Бегичева. Но, кажется, сюда следует отнести следующий факт. "Я было чуть-чуть не женился в Москве", - сказал Грибоедов Бегичеву. Это немножко удивило Бегичева. И вот Грибоедов рассказывает ему, что встретил в Москве дочь какого-то частного пристава, которая похожа лицом на жену его Анну Ивановну, и даже задумал было жениться. Грибоедов очень уважал Анну Ивановну.

    Как велико было участие Грибоедова в последней персидской войне (1826-1828 гг.), об этом мы говорить не станем. Жаль, а так всегда делается, что слава принадлежит не главному, а старшему. Впрочем, так и быть должно. Превосходно знавший персидский быт и самый дух народа и даже самую местность, друг Аббас-Мирзы, Грибоедов был правою рукою Паскевича: и не будь этой руки, мы, может быть, увидали бы, что Паскевич не... Все движения к Аббас-Абаду, Эчмиадзину и даже к самой Эривани были подвигнуты решительностью Грибоедова, который беспрестанно, так сказать, толкал вперед Паскевича, не знавшего ни персиян, ни местности. Вот пример. Когда Аббас-Мирза затворился в Эривани, Паскевич, зная личные отношения Грибоедова к персидскому наследнику послал Грибоедова к Аббас-Мирзе с такого рода мирными предложениями, на которые последний не согласился Что же вышло? Грибоедов увидел, в каком положении находилась Эривань; возвратись, настоял на том, чтобы двинуться к ней, обещая успех верный. Эривань была взята и Паскевич получил титло Эриванского {11}.

    Об отношениях Грибоедова к Аббас-Мирзе должно сказать, что наследник до такой степени привязался к Грибоедову, что мешал даже ему заниматься делами, или беспрестанно требуя его к себе, или сам приходя к нему. "Мне нет другого средства, как сказаться больным, чтобы заниматься", - говорил Грибоедов Иону.

    Многие ли также знают о хладнокровной храбрости Грибоедова. Доктор Ион мне сказывал, что Паскевич в письмах своих в Москву жаловался, что "слепой (Грибоедов был очень близорук), не внимая никаким убеждениям, разъезжает себе в первых рядах под пулями".

    II

    Свидание с доктором прав Б. И. Ионом. - Дуэль из-за танцовщицы Истоминой Шереметева с гр. Завадсвским. - Причина дуэли. - Ночной визит Истоминой к Завадовскому и Грибоедову при содействии последнего. - Вмешательство Якубовича. - Описание дуэли на Белковом поле. - Смертельная рана Шереметева. - Слова Каверина. - Угроза Якубовича. - Встреча Грибоедова с Якубовичем в Тифлисе. - Дуэль. - Грибоедов и Якубович ранены. - Причины катастрофы 30 января 1829 г. - Укрывательство в посольском доме русской подданной. - Лакеи Грибоедова и персидские женщины. - Самозащита Грибоедова перед смертью. - Встреча с Булгариным.

    Это было в 1817 году. Истомина была известная танцовщица на петербургской сцене. Как все театральные героини, а тем более балетные божества, Истомина имела поклонников и обожателей. Счастливейшим из них был Вася Шереметев (не граф). Этому Васе, traditur {Говорят (лат.).}, досталась она intacta {нетронутая (лат.).}: пусть так, но дело вот в чем. Грибоедов и Ион жили вместе. Ион в это время сделался директором немецкого театра в Петербурге и переселился куда-то поближе к театру. Грибоедов переехал к Завадовкому. Истомина бывала часто в квартире Грибоедова вместе со своим обожателем, и все трое обходились en ami {по-дружески (фр.).}. Грибоедов и не думал ухаживать за Истоминой и метить на ее благосклонность, а обходился с нею запросто, по-приятельски и короткому знакомству. Переехавши к Завадовскому, Грибоедов после представления взял по старой памяти Истомину в свою карету и увез к себе в дом Завадовского. Как в этот же самый вечер пронюхал некто Якубович, храброе и буйное животное, этого не знают. Только Якубович толкнулся сейчас же к Васе Шереметеву и донес ему о случившемся, прибавляя, что Грибоедов привез Истомину к Завадовскому и, стало быть, для него хлопочет. Пьяные, прикатили в дом к Завадовскому Якубович с Шереметевым, завязалась ссора, и дело дошло до картели. Завадовский и Шереметев должны были стреляться. На место дуэли вместе с Завадовским поехали Грибоедов, Ион и еще кое-кто. Барьер был на 12 шагах. Первый стрелял Шереметев и слегка оцарапал Завадовского: пуля пробила борт сюртука около мышки. По вечным правилам дуэли Шереметеву должно было приблизиться к дулу противника еще на пять шагов. Он подошел. Тогда многие стали довольно громко просить Завадовского, чтобы он пощадил жизнь Шереметеву. "Я буду стрелять в ногу", - сказал Завадовский. "Ты должен убить меня, или я рано или поздно убью тебя", - сказал ему Шереметев, слышавший эти переговоры. "Chargez mes pistolels" {Зарядите мои пистолеты (фр.).}, - прибавил он, обращаясь к своему секунданту. Завадовскому оставалось только честно стрелять по Шереметеву. Он выстрелил, пуля пробила бок и прошла через живот, только не навылет, а остановилась в другом боку. Шереметев навзничь упал на снег и стал нырять по снегу, как рыба. Видеть его было жалко. Но к этой печальной сцене примешалась черта самая комическая. Из числа присутствовавших при дуэли был Каверин, красавец, пьяница, шалун и такой сорвиголова и бретер, каких мало. Он служил когда-то адъютантом у Бенигсена и проказил в Гамбурге до того, что был целом городу и околотку известен под именем "красного гусара". Бенигсен должен был после спровадить эту удалую голову, потому что от нее никому житья не было. Когда Шереметев упал и стал в конвульсиях нырять по снегу Каверин подошел и сказал ему прехладнокровно: "Вот те, Васька, и редька!" Пуля легко была вынута тут же припасенным медиком. Якубович взял эту пулю и, положив ее в карман, сказал Завадовскому: "Это тебе". Шереметев прожил после дуэли немного более суток. Он непременно хотел видеть Грибоедова, и когда тот приехал к нему, То Шереметев просил у него прощения и помирился с ним. Отец Шереметева, зная распутную жизнь сына, объяснил государю, что ожидал своему сыну подобного конца, и просил простить всех участвовавших в этом деле. Государь простил всех, но поджога Якубович был сослан на Кавказ. Еще до отъезда он в разговорах с другими грозил, что Грибоедову эта шутка не пройдет даром. Судьба велела Грибоедову встретиться с Якубовичем на самом, так сказать, нервом шагу в Тифлисе, потому что очень скоро после этого дела Грибоедов был там, отправясь на службу. Только что он приехал в Тифлис и вошел в какую-то ресторацию, как чуть ли не на лестнице встретился с Якубовичем. Грибоедов сказал ему, что слышал об его угрозах, и просил разделки. Они стрелялись. Якубович был легко ранен. Грибоедову пуля пробила ладонь левой руки близ мизинца. После, чтобы играть на фортепиано, он должен был заказать себе особую аппликатуру.

    Причина ужасной, мученической смерти Грибоедова все еще остается непроницаемой тайной. Убили русского посланника - и пусть его убила азиатская чернь, все-таки это факт небывалый. Между условиями мира, заключенного Россией с Персией, было следующее: всем русским, желающим возвратиться в отечество, персидское правительство должно было давать свободный пропуск без малейшей задержки и насилия. В числе жен одного персиянина была русская, которая пожелала возвратиться на родину. Персиянин не пускал ее. Она ушла от него, и Грибоедов принял ее в посольский дом. В народе диком это возбудило негодование, которое, однако, держалось скрытно, в состоянии глухого возмущения, до следующего случая. Раз в базарный день лакеи Грибоедова затронули что-то персидских женщин. Искра попала в порох. Пошла резня. Приступили к дому Грибоедова. Он, видя опасность кинулся навстречу бунтующей черни с пистолетом и ятаганом, но, увидевши превосходство целой массы, скрылся и заперся в какой-то беседке вместе с несколькими русскими. Беседку подожгли. Разломали ли у этой беседки двери, растворил ли их сам Грибоедов - неизвестно. Известно только, что когда приспел отряд шаховой гвардии под начальством капитана для усмирения черни, Грибоедов и все русские, в том числе 150 человек казаков, оставлявших почетный караул Грибоедова, погибли. Щах наложил на двор трехдневный траур. Хозрев-Мирза, как известно, был в России для личного объяснения с государем, но Грибоедова уже не стало... {12}

    -

    Через год после приезда в Петербург я встретился (19 ноября 1842 года) с Булгариным у Межевича, к которому приехал обедать. Булгарин тут не обедал, он пробыл какой-нибудь час и уехал. Но в продолжение этого часа мы говорили о Грибоедове. Мы сидели в кабинете Межевича. Свеча стояла недалеко от стены, где висел портрет Грибоедова. Булгарин, ходя по комнате, взял свечу и поднес ее к портрету. "Вам это лицо должно быть хорошо знакомо", - сказал я ему. Он, разумеется, отвечал утвердительно. Цельного не было ничего. Обращу внимание на главное в разговоре моем с Булгариным, который вскоре после смерти Грибоедова назвал себя его другом. Доселе я думал, что существует только один автограф "Горя от ума" у Бегичева. Теперь нашелся еще другой - у Булгарина. Межевич, передавая мне это известие, сказал, что на этом автографе рукою Грибоедова написано: "Тебе, мой Фаддей, отдаю мое Горе" {13}. Существование этого автографа у Булгарина подтверждено мне им самим при этой нашей встрече. Кроме автографа "Горя от ума", по словам Булгарина, у него находится множество разных бумаг, сооственноручных Грибоедова бумаг, которые напечатать невозможно. Булгарин очень верно выразился, сказав, что Грибоедов родился с характером Мирабо. Рассмотрите глубже эти слова, и в основании их вы откроете истину. Булгарин не читал, как мне сказывал, биографии Полевого. Он презирает Полевых, как это можно видеть из слов его, и отрицает их знакомство с Грибоедовым, "человек прошелся как-то с ним (Кс. Полевым) по саду... а они уж и пишут", - сказал он насмешливо. Портрет, приложенный при издании Полевого, списан, по словам; Булгарнна, с портрета, находящегося у Марии Сергеевны Дурново, а этот последний с портрета, находящегося у Булгарина {14}

    III

    28 апреля 1858 г.

    Первое знакомство с Жандром. - Внешний вид сенатора. - "Притворная неверность". - Впечатление на публику от ареста Грибоедова. - Жандр о ночных визитах к нему арестованного Грибоедова. - Новые подробности ареста. - Участие А. П. Ермолова. - Похищение пакета с бумагами Грибоедова через М. С. Алексеева. - Участие караульного офицера. - Содержание бумаг. - Прогулки днем по Петербургу арестованного Грибоедова. - Участие Ивановского. - Обход заключенных в Главном штабе генералом Потаповым. - Грибоедов со штыком часового у Жандра. - Объяснение дружбы Грибоедова с Булгариным. - Новые подробности смерти Грибоедова. - Слова Грибоедова при назначении посланником. - Последние проводы его из Петербурга. - Эпиграмма на М. Дмитриева. - Совет Жандра познакомиться с И. И. Сосницким, и П. А. Каратыгиным. - Об увлечении Грибоедова Телешевой. - Покупка автором "Русской Талии" и "Сына отечества" за 1825 год. - Болезнь Смирнова.

    28 апреля, часов около 10 утра, я в первый раз позвонил у двери сенатора Андрея Андреевича Жандра, вслед за тем отдал отворившему мне человеку, для передачи сенатору, рекомендательное о мне письмо Степана Ники- тича Бегичева и не более полуторы минут ждал приема: боковая из швейцарской дверь отворилась... "Пожалуйте". Я вошел в кабинет. Очень понятно, почему я был принят так скоро: в письме Степана Никитича, которое было доставлено мне стариком несколько месяцев тому назад незапечатанное, находилось благодетельное для меня выражение, отворявшее мне все двери: "Родственник Грибоедова", и, кроме того, следующие, очень мне памятные строки: "Я знаю Смирнова давно и даже позволил ему снять копии со всей переписки со мной Грибоедова. Сообщишь ли ты ему что-нибудь или нет - твоя воля, но за честность его побуждений и характера я вполне ручаюсь". Бегичев подобных слов не напишет даром.

    У самых дверей кабинета меня встретил высокий, очень высокий, сухой, как скелет, старик, одетый в узенькое темно-коричневого цвета пальто, которое только увеличивало или, по крайней мере, выказывало всю его худобу. Голова у этого старика редькой, корнем вверх, лицо все в морщинах, маленькие серые глаза смотрят умно и серьезно, и вся фигура была бы строгая и серьезная, если бы ее не смягчала ласковая, добрая улыбка.

    Я отрекомендовался. Жандр дружески протянул мне руку, усадил меня в громадные, старофасонные, может быть, настоящие "вольтеровские" кресла и начал читать письмо.

    - Давно ли видели вы Степана Никитича? - обратился он ко мне с вопросом, окончивши чтение.

    - Прошлой осенью. Я прожил у него более недели в его тульской деревне Екатерининском.

    - Здоров он?

    - По крайней мере, при мне был здоров.

    - По-нашему... - старик улыбался. - Мы с ним недалеко друг от друга ушли: ему должно быть...

    - 72 года, - докончил я.

    - А мне скоро 70. Мы перед вами, людьми нового поколения, похвастать можем. Я, например, несмотря на мои годы, никак не могу пожаловаться на здоровье: я человек сухой, легкий, воздержный, редко бываю болен. Всякий божий день я иду из Сената пешком; разумеется, за мной едет карета... на всякий случай; оно лучше, знаете. Давно вы приехали?

    - Вчера утром.

    - Надолго?

    Я сказал все, что мне было нужно, и кончил словами: "Многое зависит от вашего превосходительства. Я не скрываю от вас, что вы были одной, и, может быть, даже главной, целью моей поездки. Позвольте мне надеяться, что вы не откажете мне в содействии..."

    - Не думаю, чтобы мое содействие принесло вам большую пользу...

    Меня слегка покоробило.

    - У меня нет ни одной строки Грибоедова... Было одно письмецо, да и то выпросил Булгарин. Но я очень рад с вами познакомиться, надеюсь, что мы будем видаться с вами часто...

    Я поклонился.

    - И я охотно буду вам рассказывать о Грибоедове все, что знаю, и все, что помню.

    "Это едва ли еще не лучше", - подумал я.

    - Я всякий вечер, начиная с 8 часов, дома. Когда хотите, милости просим, всегда вам рад.

    И после этой речи, которую я мог принять за вежливым образом сказанное "теперь прощайте", старик, вспомнивши о Грибоедове по поводу общей их комедии "Притворная неверность", разговорился и проговорил более получаса.

    - Не можете ли по крайней мере вы, ваше превосходительство, оказать не только мне, но и всей русской публике следующую важную услугу - отметить в "Притворной неверности" то, что принадлежит собственно Грибоедову?

    - Нет, не могу... Давно было, много с тех пор воды утекло... {15}

    И тут, яснее обыкновенного, показалась на губах старика добрая улыбка.

    Это был мгновенный, но ясный луч, осветивший мне личность этого человека. Я понял, с кем имею дело.

    Все, что рассказывал мне тут, утром, Андрей Андреевич, я совокупляю с рассказами его в вечернее мое посещение того же дня. Да, я был у него в тот же день вечером, потому что по тону и общему характеру приема, мне сделанного Жандром, я почел себя вправе в тот же день воспользоваться данным мне позволением - посещать его, когда мне угодно, после восьми часов вечера. Искушенье было слишком велико: друг Грибоедова, много о нем знающий, да к тому же от угла Торговой и Мастеровой {16}, где моя квартира, - рукой подать до угла Грязной и Садовой, где он живет, стоит только переехать на лодке Фонтанку.

    Может быть, я не запишу обоих наших разговоров, и утреннего, и вечернего, в порядке и последовательности, но уверен, что не упущу из них ничего главного.

    - Вы были в Петербурге, ваше превосходительство, когда привезли сюда Грибоедова как декабриста?

    - Да, в Петербурге.

    - Степан Никитич, и не один раз, говорил мне... Но позвольте прежде этого другой и очень важный для меня, на и не для одного меня, вопрос; скажите, какое впечатление произвел на публику арест Грибоедова? Это обстоятельство гораздо важнее, нежели кажется с первого поверхностного взгляда, и ваше на этот раз показание вполне драгоценно.

    "Угол падения, - подумал я в эту минуту геометрической истиной, - не в одном вещественном, но и в нравственном мире равен углу отражения".

    - А, - сказал я, не скрывая того отрадного чувства, которое овладело мной в эту минуту, чувства, в котором была смесь и радости, и какой-то гордости за человека, которому чужда теперь всякая гордость, но память которого люблю я так сильно. - Стало быть, имя было слишком громко, слишком народно.

    - Еще бы! Такие ли я вам еще на этот раз чудеса расскажу. Однако вы начали и не кончили: что же вам говорил Степан Никитич?

    - Он говорил мне, и, повторяю и вместе прошу вас заметить, не один раз, что Грибоедов, которого засадили в Главный штаб, всякую ночь приходил оттуда к вам.

    - Совершенная правда. Всякую ночь приходил, ужинал или пил чай и играл на фортепиано. Последнее-то и было его отрадой: вы, конечно, знаете, что он был замечательный музыкант - музыкант не только ученый, но страстный. Он возвращался от меня в свою конуру или поздно ночью, или на рассвете.

    - Да как же, боже мой, все это делалось? Слышишь и ушам не веришь. Между тем слышишь все это от людей, в словах которых нет никакой возможности сомневаться.

    - Делалось, а потому и делалось, что Грибоедов имел удивительную, необыкновенную, почти невероятную способность привлекать к себе людей, заставлять их любить себя, именно "очаровывать". Я не знаю, как Степан Никитич рассказывал вам историю его ареста, но расскажу ее вам в свою очередь и в доказательство всей справедливости слов, сейчас мной сказанных. Вы знаете, что тогда он служил при Ермолове и взят он был во время какой-то экспедиции, в каком-то местечке, имени которого не вспомню.

    - Я вам помогу, ваше превосходительство: он был взят в Екатериноградской станице.

    - Кажется, что так. Подробности его ареста очень любопытны и характеристичны именно как доказательство той привязанности, которую умел внушать к себе Грибоедов. Когда к Ермолову прискакал курьер с приказанием арестовать его, Ермолов, - заметьте, Ермолов, человек вовсе не мягкий, - призвал к себе Грибоедова, объявил ему полученную новость и сказал, что дает ему час времени для того, чтобы истребить все бумаги, которые могли бы его скомпрометировать, после чего придет арестовать его со всей помпой - с начальником штаба и адъютантами. Все так и сделалось, комедия была разыграна превосходно. Ничего не нашли, курьер взял Грибоедова и поскакал.

    - Извините, Андрей Андреевич, что я перебью вашу речь рассказом об одной подробности, которая относится именно к этой минуте и которую я слышал от Степана Никитича. Она только прибавляет к доказательствам того, что и вы хотите доказать, то есть как все любили Грибоедова. Когда Ермолов сдал его с рук на руки курьеру, то сослуживцы Грибоедова обратились к этому курьеру со следующим, как говорится, "наказом", что если он не довезет Грибоедова до Петербурга цела и сохранна, то пусть уж никогда ни с одним из них не встречается, ибо сие может быть ему вредно.

    - Это очень вероятно. Продолжаю мой рассказ. С Грибоедовым были не все его бумаги, но значительная часть их находилась в крепости Грозной. Ермолов должен был дать предписание коменданту захватить эти бумаги, запечатать и передать пакет курьеру. Все было исполнено. Курьер, Грибоедов и пакет благополучно прибыли в Петербург в Главный штаб {17}. Слух об аресте Грибоедова распространился... Через несколько дней после этого ко мне является один, вовсе мне до того времени не знакомый человек, некто Михаил Семенович Алексеев {18}, черниговский дворянин, приносит мне поклон от Грибоедова, с которым сидел вместе в Главном штабе, и пакет бумаг, приехавших из Грозной. Как же все это случилось? Грибоедов, когда его привезли, успел какими-то судьбами сейчас же познакомиться с Алексеевым, который сказал ему, что его в самом скором времени выпустят, потому что он взят по ошибке, вместо родного брата своего, екатеринославльского губернского предводителя. Грибоедов воспользовался этим обстоятельством отлично: в пять минут очаровал Алексеева совершенно, передал ему пакет, сказал мой адпес и просил доставить этот пакет ко мне. Алексеев все исполнил свято.

    - Еще раз виноват, Андрей Андреевич. Вы мне позволите пополнить ваш рассказ?

    - Сделайте милость. Иное я мог забыть, а другое могу и не знать.

    - Вот, со слов Степана Никитича, обстоятельство, которое вполне поясняет, каким образом пакет, бывший у курьера и уже составлявший, таким образом, казенную собственность, мог вдруг очутиться в руках самого Грибоедова. Курьер сдал и самого Грибоедова, и пакет караульному офицеру. Этот офицер был некто Сенявин {19} - сын знаменитого адмирала, - честный, благородный, славный малый. Принявши пакет, он положил его на стол, вероятно, в караульной комнате, в которой на ту пору мог находиться и Алексеев, как человек, уже свободный от всякого подозрения. Сенявин не мог не видеть, как Грибоедов подошел к столу, преспокойно взял пакет, как будто дело сделал, и отошел прочь. Он не сказал ни слова: так сильно было имя Грибоедова и участие к нему.

    - И должно быть так. Повторяю вам, что я мог кое-что и забыть, по если вам рассказывал Степан Никитич, так сомнения никакого быть не может. Далее. Этот добрый и славный человек Алексеев бывал у меня и после несколько раз; передавая же мне пакет, он вместе с тем передал мне приказание Грибоедова - сжечь бумаги. Однако же я на это не решился, а только постарался запрятать этот пакет так, чтобы до него добраться было невозможно, - я зашил его в перину. Когда Грибоедова выпустили, мы пакет достали и рассмотрели бумаги; в них не оказалось ничего важного, кроме нескольких писем Кюхельбекера. Но история грибоедовского сидения этим далеко не кончается. Я вам говорил уже, что слух об его аресте распространился быстро. Вдруг доходят до меня такие слова: "Помилуйте, - говорит один, - что это за вздор в городе болтают, будто бы Грибоедов взят: я его сейчас видел на Невском проспекте". - "И я тоже", - говорит другой. "А я видел в Летнем саду", - говорит третий. Что же вышло? Содержавшихся в Главном штабе возили допрашивать из штаба в Петропавловскую крепость. Одним из помощников главного правителя дел военно-судной комиссии был некто Ивановский.

    - Так, так, - невольно перебил я сенатора. - Я это все знаю, но позвольте просить ваше превосходительство продолжать.

    - Этот Ивановский так полюбил Грибоедова...

    - Что даже, может быть, спас его, - опять, и что совсем не было слишком вежливо, перебил я сенатора.

    - Спас - это слишком много, потому что с тех пор, как бумаги Грибоедова, которые могли бы его компрометировать, пропали если не с лица земли, так, по крайней мере, из глаз правительства, так что и концы в воду, наш молодец выходил из воды сух и из огня невредим...

    - То-то что не совсем, ваше превосходительство. Точно, что едва ли на этот раз удалось кому такое счастье, как Грибоедову, во он сам чуть-чуть не испортил всех выгод своего положения.

    - Рассказываю, ваше превосходительство, не я, а Степан Никитич. Вот как было дело. На первом же допросе Грибоедов начал было писать: "В заговоре я не участвовал, по заговорщиков всех знал и умысел их был мне известен"... и проч. в таком роде. Ивановский, видя, что Грибоедов сам роет себе яму, подошел к столу, на котором он писал, и, перебирая какие-то бумаги, как будто что-то отыскивая, наклонился к нему и сказал ему тихо и отрывисто: "Александр Сергеевич, что вы такое пишете... Пишите "знать не знаю и ведать не ведаю" {20}. Грибоедов послушался.

    - Непременно должно быть так, - отвечал Жандр, - и мало того, что послушался, но еще принял в своем отзыве тон обиженного: "Я ничего не знаю. За что меня взяли? У меня старуха мать, которую это убьет, а может быть, уже и убило", и проч. Тон этого отзыва подействовал совершенно в пользу Грибоедова: судьи заключили, что если человек за всю эту проделку чуть-чуть не ругается, так, стало быть, он не виноват.

    - Однако, Андрей Андреевич, как же это его видели на Невском и в Летнем саду?

    - Все по милости того же Ивановского. Я уже говорил вам, что их возили из штаба допрашивать в крепость; там, по окончании допроса, Ивановский всегда говорил курьеру: "Я сам отведу Александра Сергеевича", и они возвращались в штаб через Неву, Летний сад и Невский проспект - это, вот видите, для прогулки. Да это ли одно было. Раз дежурный генерал Потапов обходит ночью комнаты заключенных; к Грибоедову стучались, стучались, - нет ответа. "Не прикажете ли выломать дверь?" - спрашивает адъютант. "Нет, - отвечает Потапов, - не надо, верно, он крепко заснул!" Он очень хорошо знал, что Грибоедова не было. А то раз является ко мне со штыком в руке. "Откуда ты это взял?" - спрашиваю я с изумлением. "Да у своего часового". - "Как у часового?" - "Так, у часового". - "По крайней мере, зачем?" - "Да вот пойду от тебя ужо ночью, так оно, знаешь, лучше, безопасней". - "Да как же тебе часовой-то дал?" - "Вот еще. Да если бы я им велел бежать с собой, так они бежали бы... Все меня любят", - добавил он. Но в начале его заключения было одно прекомическое происшествие: пишет он из своего заключения Булгарину.

    - Ваше превосходительство.

    - Что прикажете?

    - Сделайте божескую милость!

    - Какую угодно.

    - Объясните мне, пожалуйста, связь такого благороднейшего, идеально благороднейшего человека, как мой покойный дядя, с таким страшным подлецом, как Булгарии. Я никогда не мог достаточно разъяснить этого загадочного пункта в биографии Грибоедова.

    таких-то и таких-то книг". Кто не знает, что Булгарин трус страшный, однако ведь не осмелился ослушаться приказа Грибоедова, пришел к штаб, принес книги, дрожит со страху, его оттуда чуть не в шею гонят, он стоит, нейдет прочь, просит, молит, и добился-таки того, что передал книги {21}.

    - Для первого свидания, в которое мне хотелось бы разрешить самые темные для меня и интересные вопросы, я приготовил вам, Андрей Андреевич, еще один.

    - Например.

    - Как вам известны подробности смерти дяди?

    - Расскажите сперва вы мне, как они вам известны. Я рассказал, что было мне на этот раз известно, что к Грибоедову, как посланнику, явилось несколько христианок, армянок или грузинок, которые объявили, что их против воли удерживают мужья их в Персии, что они отдаются под его покровительство. Грибоедов их принял, из этого возродилось народное неудовольствие и, наконец, бунт, жертвой которого он и сделался.

    или в 1830 году {22}. На эту статью указал мне Ермолов.

    - Позвольте записать: со мной нет ни карандаша, ни бумаги.

    Жандр подал мне и то, и другое. Я положил бумагу, чтобы было повыше, на порядочную груду книг, правильно, симметрически положенных одна на другую, которые, с разными другими столь же правильно расположенными вещами, находились на маленьком столике, стоявшем близ софы, на которой сидел сенатор. Записывая, я очень немного, но все-таки несколько нарушил строгость и стройность симметрического порядка небольшой книжкой груды. Сенатор, не давая мне этого заметить, оправил все по прежнему порядку. Я едва удержал улыбку, увидевши в старике моего собрата - педанта в деле кабинетного порядка.

    - Не одни женщины, отдавшиеся под покровительство его как посланника, - продолжал Жандр, - были причиною его смерти, - искра его погибели тлелась уже в Персии прежде, нежели он туда приехал. Разговаривая с графом Каподистриа {23}, который заведовал всеми восточными нашими делами, хотя министром иностранных дел и был граф Нессельроде, Грибоедов сказал, что нам в Персии нужны не charge d'affaires {поверенный в делах (фр.).}, а лицо, равное английскому представителю, то есть полномочного министра, envoye extraordinaire et ministre plenipotentiaire. Это одной степенью ниже главной степени дипломатического агента, посла, ambassadeur. Может быть, это и действительно было так нужно, а главное, что мне очень хорошо известно, Грибоедов думал, высказавши такое мнение, отклонить всякую возможность назначения его самого на это место, думал, что и чин его для того еще мал. Чин ему дали и на место назначили. "Нас там непременно всех перережут, - сказал он мне, приехавши ко мне прямо после этого назначения. - Аллаяр-хан мне личный враг. Не подарит он мне Туркманчайского трактата".

    - Те же самые слова, - сказал я, - приводит Степан Никитич в своей биографической записке.

    тогда настроении духа: у меня был прощальный завтрак, накурили, надымили страшно, наконец толпа схлынула, мы остались одни. Поехали. День был пасмурный и дождливый. Мы проехали до Царского Села, и пи один из нас не сказал ни слова. В Царском Селе Грибоедов велел, так как дело было уже к вечеру, подать бутылку бургонского, которое он очень любил, бутылку шампанского и закусить. Никто ни до чего не дотронулся. Наконец простились. Грибоедов сел в коляску, мы видели, как она завернула за угол улицы, возвратились с Всеволожским в Петербург и во всю дорогу не сказали друг с другом ни одного слова - решительно ни одного.

    И у нас с Жандром вышло тут довольно продолжительное молчание.

    - Скажите, пожалуйста, - начал я, чтобы прервать его, - кому принадлежат эти две замечательные эпиграммы, современные появлению "Горя от ума"?

    - Какие? Я их не знаю или забыл.

    - Вот они:

                         

    Жандр засмеялся.

    - Я этого не знал... Зло, очень зло и умно.

    - А вот другая, на того же злосчастного Дмитриева.

                             Михаил Дмитриев умре.
                             Считался он в 9-м классе,
                             Был камер-юнкер при дворе
                             И камердинер на Парнасе {25}.
    

    Старик улыбался.

    "Знаем мы это про вас и без вас, pater conscripte {отец сенатор (лат.).}", - подумал я.

    - Как бы то ни было, они любопытны, как и все, относящееся к Грибоедову, как все живые и мертвые о нем материалы.

    - Кстати, о живых материалах, - начал Жандр. - Вам надо познакомиться здесь с несколькими лицами, которые могут порассказать вам кое-что о Грибоедове, например, с Иваном Ивановичем Сосницким. Это прелюбопытный человек, - он много на своем веку народу перевидал, и, как человек умный, перевидал не без толку. Я знаю, что они были знакомы с Грибоедовым.

    - Да еще познакомьтесь с Петром Андреевичем Каратыгиным. Этот человек будет вам полезен в другом отношении: отец его, Андрей Васильевич, был более 30 лет режиссером при театре, собирал и хранил афиши всех спектаклей, - это вам для истории представлений грибоедовской комедии.

    - Благодарю вас, Андрей Андреевич, за эти указания. Вы, в свою очередь, вероятно, поинтересуетесь видеть один из принадлежащих мне портретов дяди и его "Черновую тетрадь".

    - Об этом нечего и спрашивать.

    - Эта "Черновая" - сущий клад: чего и чего в ней нет! И путешествия, и мелкие стихотворения, и проекты; два отрывка из "Грузинской ночи", ученые заметки, частные случаи петербургского наводнения.

    - Как, с Милорадовичем? - спросил я с видимым удивлением и нисколько не думая скрывать невольную улыбку.

    - А... вы смеетесь, - заметил мне Жандр, тоже улыбаясь.

    - Да и вы смеетесь, ваше превосходительство.

    - Стало быть, вам многое на этот раз известно?

    - Я предполагал, что Грибоедов с Милорадовичем были враги из-за Телешевой.

    - Нет, они были только соперники {26}.

    - Впрочем, счастливым был дядя: он об этом, совсем не церемонясь, говорит довольно подробно в своих письмах к Степану Никитичу. Некоторые строки заставили меня препорядочно хохотать. А хорошенькая была эта Телешева. Знаете ли, Андрей Андреевич, что она представляется мне каким-то скоро пронесшимся, но блестящим метеором в судьбе моего дяди, чем-то чрезвычайно поэтическим и невыразимо грациозным.

    Тут Жандр посмотрел на меня не без удивления: я говорил очень серьезно.

    - Прехорошенькая, хоть она и насолила мне.

    - Это еще что такое?

    - У меня есть ее портрет в "Русской Талии", драматическом альманахе Булгарина {27}. Это библиографическая редкость. Теперь нужно вам сказать, как насолила мне Телешева. Я собирал, всеми правдами и неправдами, с большими расходами, все сочинения дяди, рассеянные там и сям по разным альманахам и журналам. Все это было, разумеется, до полного, то есть неполного собрания его сочинений Смирдина. Прихожу я раз - это было в Москве,; летом 1852 года, - на знаменитый Толкучий рынок к какому-то букинисту. "Нет ли у вас, батюшка, какого-нибудь старья; я человек заезжий... скучно, читать нечего. Не задорожитесь, - куплю охотно. Нет ли у вас, например,; альманахов? Прежде они на русскую землю дождем сыпались". - "Есть", - говорит и выкинул их мне целый ворох. Перебираю... "Русская Талия". Этого-то нам и нужно. Я отобрал штуки три-четыре да и купил по 25 коп. сер. за штуку. Тут, как изволите видеть, я надул букиниста, но зато после букинист гораздо жесточе надул меня. Я хотел поддеть его точно на такой же крючок с "Сыном отечества" за 1825 год, в котором, как вам известно, помещены стихи Грибоедова - Телешевой. Рыбак рыбака видит в плесе издалека: букинист, должно быть, заметил мою физиономию и не без основания заключил, что я, должно быть, из книжных авантюристов. Спрашиваю "Сын отечества" за 1825 год. "Здесь, - говорит, - нет, а надо порыться в палатке". Мы пошли в палатку. Я не знаю, знаете ли вы, ваше превосходительство, что такое книжные палатки в Москве на Толкучем рынке? Они над самыми рядами толкуна, наверху, под самой, заметьте, железной крышей, под которой ничего не подложено, что хотя бы несколько умеряло невыносимый зной от нее в летний день, - ни дранки, ни тесу, - а день, в который я попал под эту крышу, в Душную палатку, в которой злодей букинист, перебрасывая связки книг, поднял еще пыль страшную, был светлый июльский и время только что за полдень. Что вам сказать? пробыл в этой палатке битых 2 часа и решительно начинал думать, что обратился в Сильвио Пеллико. "Нашел", - раздался наконец голос букиниста. Ну, думаю, - слава богу. Смотрю, - точно 1825 год; вот стихи Телешевой. "Что вам, любезнейший, за это?". - "Десять целковых". - "Вы шутите?" - "Нисколько". Я туда и сюда, хотел было его "душеспасительным словом", как говорит Плюшкин, пронять... Куда тебе! сладу никакого: уперся, злодей, да и только. Подумал-подумал, вынул деньги и отдал. Таким-то образом я заплатил четвертак за первые печатные отрывки комедии Грибоедова и 10 рублей серебром за одну страничку его стихов к мимолетному, но все-таки, скажу, милому предмету его страсти. Право, смотря на портрет Телешевой, их не жалею и вполне понимаю эти строки, написанные дядей в одном из писем его Степану Никитичу: "В три-четыре вечера (у Шаховского) Телешева меня совсем с ума свела".

    Проговоривши еще кое о чем постороннем, мы простились с Жандром - до свидания...

    Не скоро, однако, было это свиданье. "Человек предполагает, а бог располагает" - истина, как и все под луной, старая. Я схватил в Петербурге жестокую холеру и был болен при смерти. Вопреки и ожиданий, и желаний моих, я, с лишком через месяц после первого моего свидания с Жандром, позвонил у его двери.

    На этот раз отворил мне сам сенатор.

    - Боже мой, это вы, мы думали, что вы уехали.

    - Да, ваше превосходительство, я было действительно уехал - на тот свет.

    - Да вы в самом деле как будто из гроба встали.

    - И это в самом деле почти что так.

    - Что с вами было?

    - Холера, и притом жестокая.

    - Да вы сами сделали все, чтобы произвести себе холеру. Однако как же это вы не уведомили меня о вашей болезни?

    - Сто раз порывался я это сделать, но не смел вас беспокоить.

    - Стыдно вам. Мы, кажется, не так вас приняли, что" бы вы могли сомневаться в нашем участии.

    Надо пояснить это слово "мы": в первый раз, когда я был У Жандра, он познакомил меня с своей женой.

    В это свиданье мы ничего не говорили о Грибоедове: свиданье было коротенькое, потому что я скоро ослаб до дурноты и едва мог дотащиться до квартиры. Все, что я успел сказать в этот раз Жандру, было то, что я и в продолжение моей болезни, когда чувствовал хоть малейшее облегчение, старался, сколько позволяли силы, работать по Грибоедову и таким образом успел прочесть довольно книг, нужных для составления комментариев для "Черновой".

    - Где вы их брали?

    - У Крашенинникова {28}. Как не сказать "спасибо" Петербургу: все, что хочешь, даже холера.

    IV

    2 июня 1858 г.

    - Высылка П. А. Катенина. - Реквизитор. - Любовь Грибоедова к театру и кулисам. - Воспоминания о кн. А. И. Одоевском. - "Горе от ума" - светское евангелие. - Суеверность Грибоедова. - Сверхъестественные встречи знакомых на улицах Тифлиса и Петербурга. - Аналогичные случаи с B. C. Миклашевичевой. - Портрет А. С. Грибоедова. - Отзывы о нем сестры Грибоедова, П. А. Каратыгина, кн. В. Ф. Одоевского и А. А. Жандра.

    Ночь я провел довольно мучительную и почти без сна, но к утру задремал и проснулся несколько освеженный и с обновившимися силами. Часов около 9 я уехал из дому на Невский - мне хотелось пройтись, потом просидеть часика 3-4 в Публичной библиотеке, потом опять пройтись и попугатить малую толику казны по разным лавкам и магазинам. Исполнивши все пожеланию, я часу уже в третьем возвратился домой и только что - признаюсь, не без удовольствия - надел халат, как ко мне совершенно неожиданно входит Жандр.

    Он возвращался из Сената и был в мундире, на котором звезд и других штук довольно.

    - Хотел вас навестить. Как вы чувствуете себя после вчерашнего?

    - Благодарю вас, ваше превосходительство.

    Жандр сидел у меня довольно долго. Мы говорили о разных предметах, посторонних Грибоедову, всего более о Герцене, которого, несмотря ни на какие таможни, жадно читают в России.

    - Герцен, - сказал я Жандру, - доставил мне, несмотря на его избыток желчи, не совсем приятно действующей на хладнокровного и благоразумного читателя, много отрадных минут в продолжение моей болезни. Я не помню, когда и что читал я с таким наслаждением, как его превосходную статью "Екатерина Романовна Дашкова".

    - Я не читал ее.

    - Стало быть, вы и не видали этого номера "Полярной звезды"?

    - Посмотрите, - продолжал я, - какой у него оригинальный самостоятельный язык, точно литой из бронзы.

    Я достал из моего портфеля небольшой лист выписок и прочел: "Недавно один из них (славянофилов) пустил в меня под охраной самодержавной полиции комом отечественной грязи с таким народным запахом передней, с такой постной отрыжкой православной семинарии и с таким нахальством холопа, защищенного от налки недосягаемостью запяток, что я на несколько минут живо перенесся на Плющиху или на Козье Болото..."

    Мы прочли еще несколько выписок. Потом речь перешла к недавнему освящению Исаакия и к небывалому доселе хору 2000 певчих. "Слушая этот хор, - сказал мне Жандр, - я, право, не знаю, где я был - на земле или в небе".

    По уходе сенатора я выпил стакан чаю с хлебом (это был мой обед) и заснул. Просыпаюсь - на столике подле моей постели письмо по городской почте. Рука незнакомая. Распечатываю - от Сосницкого. О, радость! Он уведомляет меня, что величайшая^ редкость - "Лубочный театр" Грибоедова, который бог Знает где-то валялся в его бумагах, им найден, списан для меня и что я могу его получить, когда или сам приду на квартиру Сосницкого (он же теперь живет на даче в Павловске), или кого-нибудь за ним пришлю... Думать было нечего; я сейчас же послал на квартиру Сосницкого (тоже вблизи от меня), там сейчас же получил драгоценный листок и с ним, как с находкой, к Жандру - сейчас же.

    для нас неоспоримое историческое значение, тесно связано с малоизвестной у нас, некогда очень шумной и теперь нам интересной историей "Липецких вод", комедией князя Шаховского. Если нам вообще в высокой степени любопытны литературные отношения и литературные движения наших прошлых поколений, то, конечно, шум, брань и литературная драка, поднявшаяся из-за "Урока кокеткам, или Липецких вод" Шаховского, заслуживают в истории этих движений не последнее место. Здесь нельзя вполне рассказывать историю "Липецких вод", еще требующую подробного и обстоятельного исследования. Скажу, что при разделе литературных мнений, за и против "Вод", Загоскин, тогда еще малоизвестный, а впоследствии очень известный "сочинитель", если не писатель, стал в ряды поклонников Шаховского и даже превзошел своих собратий в усердии к общему патрону, сделавшись его почти что низкопоклонником. За таковое рабское усердие был он награжден покровительством Шаховского, который и дал ему какое-то местечко при театре.

    Надо заметить, что в это время Загоскин издавал недолговечный журнал "Северный наблюдатель", в котором, между прочим, помещалась и театральная хроника. На этот довольно жалкий журнал постоянно, и иногда довольно удачно и ловко, нападал "Сын отечества", издававшийся Гречем. Вздумалось Загоскину задеть Грибоедова (по силам нашел себе соперника!), указавши как на образец безвкусия и неправильности на два стиха из комедии "Своя семья" {29}, прибавивши словами Крюковского (автора трагедии "Пожарский"), что

                                      ...подобные стихи
                          Против поэзии суть тяжкие грехи.
    

    Искра попала в порох: Грибоедов не любил, чтобы его затрагивали.

    Он собрал, так сказать, совокупил все те литературные глупости и тупости, которыми отличался бездарный Загоскин, и представил, что публику зазывают в лубочный театр или в балаган, которые, замечу кстати, тогда было в моде посещать по утрам, смотреть все эти глупости. Я не привожу здесь всего "Лубочного театра", составляющего ныне, как я уже сказал, величайшую редкость, а только, например, следующие стихи:

                                       А разобрать труднее,
                          Кто из двоих глупее.
    

    Написавши сгоряча "Лубочный театр" (это было в 1817 году, Грибоедов тогда был молод), он бросился с ним к одному, к другому, к третьему издателю, чтобы напечатать. "Помилуйте, Александр Сергеевич, - отвечали ему всюду, - разве подобные вещи печатаются: это чистые личности". Еще более раздосадованный такими отказами, Грибоедов нанял писцов, и в несколько дней, через знакомых и знакомых знакомых, по Петербургу разошлось до тысячи рукописных экземпляров "Лубочного театра". Загоскин все-таки был одурачен.

    Вот с этой-то редкостью, спеша елико возможно, пришел я к Жандру вечером 2-го июня.

    Жандр прочел и говорит мне:

    - Конечно, это не апокрифическое: об этом и речи быть не может, но то, что я знал из "Лубочного театра", то, - что мне читал сам Грибоедов, было гораздо короче, сжатей и живее. Не было, например, указания на "Проказника", комедию Загоскина, и некоторых других мест. Он читал эту пьеску и Гречу...

    - О нет, только посмеялся.

    От "Лубочного театра" речь невольно склонилась к старым театральным временам, и тут-то наслушался я много любопытного, о чем прочесть негде, да скоро и услыхать будет не от кого.

    - Вы не можете себе представить теперь, в настоящее, в ваше время, - говорил Жандр, - какая это была трудная, особенно для всех любителей театра, для всех "театралов" пора - конец царствования Александра I. Тяжела она была и для актеров. Театром управлял главный директор. Должность эту сперва занимал Нарышкин, а потом Аполлон Александрович Майков, дед нынешнего поэта. Кроме главного директора, при театре состоял особый комитет из 4-х членов под главным начальством самого генерал-губернатора Милорадовича. Шаховской был одним из членов этого комитета и назывался "членом по репертуарной части", не мешался ни в какие другие, например в хозяйственную, для которой был особый член, но управлял, всем театром ворочал. Тогда боже избави позволить себе какую-нибудь вольность в театре, а особенно в отношении к актрисам, которые все имели "покровителей". Раз Каратыгин за грубость будто бы против Майкова сидел в крепости.

    - Как в крепости? Каратыгин? Василий? Трагик?

    к нему разных лиц узнавать и выведывать, кто его подучил на это вольнодумство, не принадлежит ли он к "Союзу благоденствия".

    - Это что такое?

    - А вы и не знаете. Да это зародыш, зерно, из которого и развилось 14 декабря. Это был большой союз, к нему многие принадлежали.

    - У них был какой-нибудь центр?

    - Не один, а три: один в Кишиневе, другой в Киеве, а третий в Петербурге, то есть один в армии Витгенштейна, другой в армии Сакена, а третий здесь. Главой этого союза был Никита Муравьев, с которым вот что в Москве сделали... {30}

    - Знало, по крайней мере до некоторой степени.

    - Что же оно его не уничтожило, прямо и ясно?

    - Вот подите, прямо и ясно не уничтожало, а лиц, которых подозревало как участвующих в нем, преследовало. Всех понемножку выгоняли или из службы, или из столицы. Слушайте. Сушков... не помню его имени, но родной брат писателя, Николая Васильевича Сушкова, шикал в театре одной актрисе, его взяли и посадили в крепость. Пробыл он там недолго, всего три дня, а все-таки посадили в крепость.

    Я сделал какой-то знак удивления.

    всякого высочайшего повеления {31}.

    - Да разве Милорадович был такой дурной человек?

    - Нет, но безалаберный, взбалмошный. Он, уже выславши Катенина, подал доклад государю, что выслал и не велел въезжать. Что ж государь? Написал на докладе: "Хотя за такую вину и не следовало бы высылать из столицы, но, судя по образу увольнения полковника Катенина из службы, утверждаю". А какой же, спросите, это образ увольнения? Да никакого. Катенин уволен был по прошению, чисто, без всяких запинок, а знали, что он принадлежит к Тайному обществу, и рады были к чему-нибудь придраться, чтобы выбросить человека вон из столицы или из службы. В Москве, в 1818 году, в самое то время, когда там родился нынешний государь, был собран гвардейский полк из взводов всех гвардейских полков. Никита Муравьев был обер-квартирмейстером этого отряда, и его, за какую-то самую пустую ошибку в линии войска на параде, посадили под арест, и высидел он три недели. Разумеется, он сейчас же подал в отставку. А Катенин высидел у себя в деревне довольно долго, пока наконец случайно государь не проехал через эту деревню и не простил его, то есть не разрешил ему въезда в столицу. Все, говорю вам, что в то время ни касалось театра, было чрезвычайно трудно, за всем этим наблюдали, подглядывали, подслушивали... При театре даже был явный, официальный, публичный фискал, шпион...

    - Как так?

    - Да так. Он назывался реквизитор, и должность его, которая состояла в том, чтобы подслушивать, что говорилось между актерами и даже между писателями, пьесы которых ставились на сцену, и доносить, была определена прямо по штату. Эту "честную" должность занимал в то время какой-то итальянец, промотавший очень большое, по-тогдашнему, состояние - тысяч 200 капитала. Фамилию его я теперь не могу припомнить. Мы же принимали в театре самое горячее участие, мнение наше имело вес, и мы любили поставить на своем, но времена были такие, что я перестал ходить в театр вовсе, я был молод, горяч и, разумеется, не стерпел бы, если бы дирекция стала выставлять какую-нибудь бездарность на счет человека даровитого: вступился бы непременно и нажил бы себе хлопот. Грибоедову же было горя мало: пошмыгать между актрисами, присутствовать при высаживании их из карет (тут-то всего легче и можно было нажить себе хлопот), пробраться за кулисы - это было первым его наслаждением. И он непременно втесался бы в какую-нибудь историю и непременно сидел бы в крепости, если бы не его ангел-хранитель, который так и блюл его, так и ходил за ним, - это был князь Александр Одоевский, погибший впоследствии по 14-му декабря... Боже мой! Отрадно вспомнить, что за славный, что за единственный человек был этот князь Александр Одоевский. 21-го года, мужчина молодец, красавец, нравственный, как самая целомудренная девушка, прекраснейшего, мягкого характера!.. Он никогда не оставлял Грибоедова одного в театре, просто не отходил от него, как нянька, и часто утаскивал его от заманчивого подъезда силой, за руку. Почти всегда, прямо из театра, они приезжали прямо к нам, - я жил тогда с родственницей моей, Варварой Семеновной Миклашевичевой, которая любила обоих - и Одоевского, и Грибоедова, - как родных сыновей, - и всегда Грибоедов, смеясь, говорил Одоевскому: "Ну, развязывай мешок, рассказывай", потому что непременно было что-нибудь забавное. <...>

    - Знаете ли, Андрей Андреевич, - начал я, - я так много в жизнь свою с ним возился и прежде, когда был помоложе, так часто вставлял в разговор стихи из него, что раз одна очень умная дама сказала мне такое слово, которого я никогда не забуду: "Il parait que c'est votre Evangile" {Кажется, что это ваше Евангелие (фр.).}.

    - Вы думаете, что я этому удивляюсь, - отвечал Жандр. - Нисколько. А я так вот вас собираюсь удивить вещью точно в таком же роде. Знаете ли, что сказал о "Горе от ума", не самому, правда, Грибоедову, а Булгарину, один купец, с бородой, но человек, который любил читать, вообще любил просвещение. "Ведь это, Фаддей Венедиктович, наше светское евангелие". Каково вам это покажется?

    - Что же он хотел этим выразить?

    - А то, что если в Евангелии настоящем правила нравственности чисто духовной, так в "Горе от ума" - правила общественной, житейской нравственности...

    - А знаете ли, - сказал Жандр, - что он был порядочно суеверен, и это объясняется, если хотите, его живой поэтической натурой. Он верил существованию какого-то высшего мира и всему чудесному. Раз приходит ко мне весь бледный и расстроенный. "Что с тобой?" - "Чудеса, да и только, только чудеса скверные". - "Да говори, пожалуйста". - "Вы с Варварой Семеновной все утро были дома?" - "Все утро". - "И никуда не выходили?" - "Никуда". - "Ну, так я вас обоих сейчас видел на Синем мосту". Я ничему сверхъестественному не верю и рассмеялся над его словами и тревогой. "Смейся, - говорит, - пожалуй, а знаешь ли, что со мной было в Тифлисе?" - "Говори". - "Иду я по улице и вижу, что в самом конце ее один из тамошних моих знакомых ее перешел. Тут, конечно, нет ничего удивительного, а удивительно то, что этот же самый господин нагоняет меня на улице и начинает со мной говорить. Как тебе покажется?.. Через три дня он умер". - "Стало быть, и мы с Варварой Семеновной умрем?" - "Ничего не знаю, а только ты ей не сказывай". - "Пустяки, братец..." И в самом деле вышли пустяки: видел он нас на Синем мосту в 1824 году, Варвара Семеновна умерла в 1846 году, а я, как видите, до сих пор жив. Но он всему этому верил. "Знаешь ли ты историю одного немецкого студента? Она записана в актах". - "Расскажи". - "В Германии был один молодой человек, который ни во что не верил... Раз ночью является к нему какая-то женщина, говорит ему, чтобы он покаялся, потому что через три дня умрет, и умрет ровно в полночь, когда она снова явится. Он рассказал об этом происшествии своим товарищам, и те, чтобы избавить его от страха, придумали вот что: один из них согласился нарядиться в женское платье и стал похожим на женщину-привидение, как описывал ее студент. В назначенный этой женщиной вечер товарищи собрались к студенту, и минут за пять до полуночи явился наряженный. "Да куда же твоя женщина пропала? Ба! Да вот она", - сказали они, указывая на вошедшего в это время переодетого товарища. "Нет, - отвечал студент, - это товарищ, а не она, а вот она..." - и он указал в другую сторону, где стояло настоящее привидение. В это самое время часы на городской башне пробили полночь - и студент тут же и умер" {32}.

    - Однако как же вы, Андрей Андреевич, объясняете то, что Грибоедов видел вас с Варварой Семеновной на Синем мосту или своего знакомого в Тифлисе?

    - Очень просто. Галлюцинацией. Конечно, есть вещи очень странные, и одну из этих странных вещей я вам сейчас расскажу. Тут дело было уже не с одним человеком, не с Грибоедовым на Синем мосту или в Тифлисе, а с двумя совершенно разно поставленными лицами. В подлинности этого факта сомневаться невозможно, потому что я сам не только исследовал, но должен был его исследовать. Дело было с той же самой Варварой Семеновной Миклашевичевой, о которой сейчас шла речь. У нее был одни сын, Николай, которого она очень любила и который умер восьми лет от роду. Она его горько оплакивала и всегда по ночам очень долго о нем молилась. Раз ночью - это было летом - она стоит перед иконами, молится о нем и вдруг слышит, что у будочника (против самой ее квартиры была будка) голос ее сына очень громко спрашивает: "Который час?" Малютка несколько пришепетывал, и по этому одному и, наконец, по самым звукам голоса она не могла ошибиться. Она бросается к окну, отворяет его, слышит, как будочник отвечает: "Третий; да что ты, этакой маленький, по ночам шатаешься?", видит, очень ясно видит своего сына,; видит, как он перешел от будки улицу к ее воротам и у самых ворот пропал. Боясь, не ошиблась ли она, не было ли у ней все это действием слишком сильно настроенного воображения, она разбудила людей, послала к будочнику спросить: видел ли он мальчика, говорил ли с ним? Оказалось, что видел и говорил. Когда я приехал (меня в то время не было в Петербурге), она мне все рассказывает и для того, чтобы удостоверить меня в подлинности факта, просит, чтобы я сам спросил будочника. Будочник этот был в то время переведен куда-то к Александро-Невской лавре. Я поехал, отыскал его, при ней расспрашивал: все оказалось верно и точно: видел и говорил.

    - Странно. Впрочем, мне Степан Никитич рассказал о Варваре Семеновне еще одну странность, заставляющую Думать, что эта женщина отличалась даром какого-то провидения, предвидения, ясновидения или какого хотите видения, в котором, однако, не было ничего общего с нашими какими бы то ни было видениями, принимаемыми хоть в смысле предчувствий. Она не то что предузнала, а просто, без всяких оснований, без всяких данных узнала 0 приезде Степана Никитича в Петербург.

    и приехал в него как бы случайно. В одно прекрасное утро сижу я у себя в кабинете и занимаюсь делами до отправления на службу, как вдруг входит Варвара Семеновна и говорит мне: "Знаешь ли, Андрей Андреевич? Ведь Степан Никитич в Петербург приехал". - "От кого вы это знаете?" - "Да ни от кого, а говорю тебе, что приехал". - "Может быть, вам это только так кажется?" - "Нет, я тебе это наверное говорю..." Отправляюсь на службу, проходит час-другой времени, входит ко мне Степан Никитич. "Здравствуй, - говорю, - друг любезный, добро пожаловать. Я о твоем приезде знал сегодня утром". Тот на меня глаза уставил... "Не от кого, - говорит, - тебе было знать: я только что приехал и ни с кем не видался, прямо к тебе". - "А я тебе говорю, что знал". - "Да от кого же?" - "От Варвары Семеновны". - "А она от кого знала?" - "А ни от кого..."

    - Точно так рассказывал мне этот факт и Степан Никитич.

    - А вот еще с Варварой Семеновной случай, по характеру подходящий к последнему, но еще, если хотите, замысловатее. Я вам уже говорил, что она очень любила Александра Одоевского. 4 декабря 1825 года, в день ее ангела, Одоевский приезжает ее поздравить прямо с караула, - в мундире, в шарфе, одним словом, во всем том, в чем следует офицеру быть на карауле. Пробывши с полчаса, он уехал. "Что это за странность, - говорит мне Варвара Семеновна, только что тот скрылся за дверь, - в каком это чудном костюме приезжал князь Александр?" - "В каком же чудном? Он с караула, поспешил к вам, и приехал во всей форме". - "Помилуй, в какой форме: я бы не удивилась, если бы он и во всей форме приехал, а то он удивил меня, что надел вовсе не мундир; на нем был какой-то серый армяк, казакин или зипун"... Через несколько дней, по милости происшествий декабря 14-го, князь Александр Одоевский был действительно в армяке...

    - Вам более не нужны, Андрей Андреевич, - сказал я, вставая, - "Черновая" Грибоедова и портрет его? {33}

    - Нет, не нужны.

    - Не очень.

    - Как же это? Марья Сергеевна сказала мне, что похож; я показывал его Петру Каратыгину, тот говорит: "Похож", но, главное, когда я привез этот портрет князю g. Ф. Одоевскому, он долго держал его в руках и несколько раз повторил: "Очень похож, очень похож".

    - Пусть все это так, но только вы всему этому не вполне доверяйте. Я не скажу, чтобы в этом портрете не было решительно никакого сходства, - оно, конечно, есть, но сходство это не выражает вам вполне, не передает вам Грибоедова. Я сейчас объясню вам это примером. С меня нынешний год списал масляными красками портрет один молодой человек, бедняк, ученик Бруни, и просил у меня позволения выставить этот портрет на выставке академии; я согласился. Там, на выставке, многие не только меня узнавали, но находили, что в этом портрете большое со мной сходство, между тем этим портретом недовольны ни я, ни жена моя, ни все мое семейство: мы все находим, что он непохож. Так и с портретом Грибоедова: сходство, конечно, есть, но не слишком близкое, не художественное... Прежде всего замечу, что Грибоедов в то время, к которому относится этот портрет, был гораздо худее в лице, и, наконец, глаза... Разве этот портрет передает выражение его глаз? Нисколько. Вот беда, - я рисовать не умею, а то бы я нарисовал Грибоедова, как живого, потому что вижу его перед собой - вот как вас вижу...

    V

    3 июня 1858 г.

    - Дуэль Грибоедова с Якубовичем на Кавказе. - Рана Грибоедова. - Свидетельства Жандра о полном участии Грибоедова в заговоре 14 декабря. - Разъяснение выражения Грибоедова "о ста человеках прапорщиков". - Порядок приема в члены Тайного общества. - Пользование казенными печатями для сношений между думами. - "Зеленая книга". - "Желтая книга". - Благоприятные для Грибоедова показания главарей декабристского движения.

    Сегодня вечером, после бесполезной и бестолковой моей поездки в Павловск к Сосницкому, я отправился опять к Жандру. Он говорит, что вся литературно-общественная история из-за "Липецких вод" князя Шаховского, которую так хорошо знает Сосницкий, ему вовсе незнакома. Странно, взамен этого он мне рассказал сегодня много любопытного о Грибоедове и, главное, вообще о заговоре 14 декабря.

    - Как вам известны подробности грибоедовской дуэли? - спросил он меня.

    Я рассказал, прибавя, что слышал все это от С. Н. Бегичева и от доктора Иона.

    - Так, но не совсем так. Степана Никитича в это время в Петербурге не было, а я был, и Грибоедов прямо с дуэли приехал ко мне. Василий Шереметев жил с Истоминой совершенно по-супружески, вместе, в одном доме. Они иногда вместе и выезжали, например к князю Шаховскому, у которого была обязанность - приискивать всем хорошеньким, выходящим из театральной школы, достаточных и приличных "покровителей". Это была милая и совсем не бездоходная обязанность, - за свои хлопоты Шаховской брал порядочные деньги. Одним словом, эта обязанность была надежный капитал, всегда дающий верный и прибыльный процент. Все им покровительствуемые красавицы и их счастливые обожатели уже и смотрели на Шаховского как на своего патрона, обращались к нему во всех своих ссорах, неприятностях и проч. Он мирил, ладил, устраивал, все обходилось ладно и келейно, по-домашнему. Шереметев, шалун, повеса, но человек с отлично-добрым и благородным сердцем, любил Истомину со всем безумием страсти, а стало быть, и с ревностью. И в самом деле она была хорошенькая, а в театре, на сцене, в танцах, с грациозными и сладострастными движениями - просто прелесть!.. Шереметев с ней ссорился часто и, поссорившись и перед роковой для него дуэлью, уехал от нее. Надо заметить, что скорей он жил у нее, чем она у него. Истомина, как первая танцовщица, получала большие деньги и жила хорошо... Грибоедов, который в то время жил вместе с графом Завадовским, бывал у них очень часто как друг, как близкий знакомый. Завадовский имел, кажется, прежде виды на Истомину, но должен был уступить счастливому сопернику... Тем на этот раз дело и ограничилось. Поссорившись, Шереметев, как человек страшно влюбленный, следил, наблюдал за Истоминой: она это очень хорошо знала. Не знаю уже почему, во время этой ссоры Грибоедову вздумалось пригласить к себе Истомину после театра пить чай. Та согласилась, но, зная, что Шереметев за ней подсматривает, и не желая вводить его в искушение и лишний гнев, сказала Грибоедову, что не поедет с ним вместе из театра прямо, а назначила ему место, где с ней сейчас же после спектакля встретиться, - первую, так называемую Суконную линию Гостиного двора, на этот раз, разумеется, совершенно пустынную, потому что дело было ночью. Так все и сделалось: она вышла из театральной кареты против самого Гостиного двора, встретилась с Грибоедовым и уехала к нему. Шереметев, наблюдавший издалека, все это видел. Следуя за санями Грибоедова, он вполне убедился, что Истомина приехала с кем-то в квартиру Завадовского. После он очень просто, через людей, мог узнать, что этот кто-то был Грибоедов. Понятно, что все это происшествие взбесило Шереметева, он бросился к своему приятелю Якубовичу с вопросом: что тут делать?

    два, стало быть, тут два лица, требующих пули, а из этого выходит, что для того, чтобы никому не было обидно, мы, при сей верной оказии, составим une partie carree {Здесь: дуэль четверых (фр.).} - ты стреляйся с Грибоедовым, а я на себя возьму Завадовского".

    - Да помилуйте, - прервал я Жандра, - ведь Якубович не имел по этому делу решительно никаких отношений к Завадовскому. За что же ему было с ним стреляться?..

    - Никаких. Да уж таков человек был. Поэтому-то я вам и сказал и употребил это выражение: "при сей верной оказии". По его понятиям, с его точки зрения на вещи, тут было два лица, которых следовало наградить пулей, - как же ему было не вступиться? Поехали они к Грибоедову и к Завадовскому объясняться. Шереметев Грибоедова вызвал. "Нет, братец, - отвечал Грибоедов, - я с тобой стреляться не буду, потому что, право, не за что, а вот если угодно Александру Ивановичу (т. е. Якубовичу), то я к его услугам".

    Partie carree устроилось. Шереметев должен был стреляться с Завадовским, а Грибоедов с Якубовичем. Барьер был назначен на 18 шагов, с тем чтобы противникам пройти по 6 и тогда стрелять. Первая очередь была первых лиц то есть Шереметева и Завадовского. Я забыл сказать, что в течение всего этого времени Шереметев успел помириться с Истоминой и как остался с ней с глазу на глаз, то вдруг вынул из кармана пистолет и, приставивши его прямо ко лбу, говорит: "Говори правду, или не встанешь с места, - даю тебе на этот раз слово. Ты будешь на кладбище а я в Сибири, - очень хорошо знаю, да что же... Имел тебя Завадовский или нет?" Та, со страху ли или в самом деле правду, но, кажется, сказала, что имел. После этого понятно, что вся злоба Шереметева обратилась уже не на Грибоедова, а на Завадовского, и это-то его и погубило... Когда они с крайних пределов барьера стали сходиться на ближайшие, Завадовский, который был отличный стрелок, шел тихо и совершенно покойно. Хладнокровие ли Завадовского взбесило Шереметева или просто чувство злобы пересилило в нем рассудок, но только он, что называется, не выдержал и выстрелил в Завадовского, еще не дошедши до барьера. Пуля пролетела около Завадовского близко, потому что оторвала часть воротника у сюртука, у самой шеи... Тогда уже, и это очень понятно, разозлился Завадовский. "Ah, - сказал он, - il en voulait a ma vie. A la barriere!" {Ах, он посягал на мою жизнь. К барьеру! (фр.).} Делать было нечего, - Шереметев подошел. Завадовский выстрелил. Удар был смертельный, - он ранил Шереметева в живот. Шереметев несколько раз подпрыгнул на месте, потом упал и стал кататься по снегу. Тогда-то Каверин и сказал ему, но совсем не так, как вам говорил Ион: "Вот тебе, Васька, и редька!" - это не имеет никакого смысла, а довольно известное выраженье русского простолюдья: "Что, Вася, репка?" Репа ведь лакомство у народа, и это выражение употребляется им иронически в смысле: "Что же? вкусно ли? хороша ли закуска?" Якубович, указывая на Шереметева, обратился к Грибоедову с изъяснением того, что в эту минуту им, конечно, невозможно стреляться, потому что он должен отвезти Шереметева домой... Они отложили свою дуэль до первой возможности, но в Петербурге они стреляться не могли, потому что Якубовича сейчас же арестовали и прямо из-под ареста послали на Кавказ. Они действительно встретились с Грибоедовым на первых же порах его приезда в Тифлис и стрелялись. Ермолов несколькими минутами не успел предупредить дуэли, пославши арестовать обоих. Грибоедов, как и Шереметев же, не выдержал и выстрелил, не дошедши до барьера. Якубович стрелял отлично и после говорил, что на жизнь Грибоедова не имел ни малейших покушений, а хотел, в знак памяти, лишить его только руки. Пуля попала Грибоедову в ладонь левой руки около большого пальца, но, по связи жил, ему свело мизинец, и это мешало ему, музыканту, впоследствии играть на фортепиано. Ему нужна была особая аппликатура. Шереметев жил после дуэли три дня.

    - Очень любопытно, Андрей Андреевич, - начал я, - знать настоящую, действительную степень участия Грибоедова в заговоре 14 декабря.

    - Полная? - произнес я не без удивления, зная, что Грибоедов сам же смеялся над заговором, говоря, что 100 человек прапорщиков хотят изменить весь правительственный быт России.

    - Разумеется, полная. Если он и говорил о 100 человеках прапорщиков, то это только в отношении к исполнению дела, а в необходимость и справедливость дела он верил вполне {34}. На этом-то основании вскоре после дуэли своей с Якубовичем он с ним был "как ни в чем не бывало", как с единомышленником. А выгородился он из этого дела действительно оригинальным и очень замечательным образом, который показывает, как его любили и уважали. Историю его ареста Ермоловым вы уже знаете; о бумагах из крепости Грозной и судьбе их - тоже. Но вы, верно, не знаете вот чего. Начальники заговора или начальники центров, которые назывались думами, а дум этих было три - в Кишиневе, которой заведовал Пестель, в Киеве - Сергей Муравьев-Апостол и в Петербурге - Рылеев, поступали в отношении своих собратьев-заговорщиков очень благородно и осмотрительно: человек вступал в заговор, подписывал и думал, что уже связан одной своей подписью; но на деле это было совсем не так: он мог это думать, потому что ничего не знал, подпись его сейчас же истреблялась, так что в действительности был он связан одним только словом. Надо вам сказать, что в первом своем зародыше, вначале, это был заговор чисто военный, то есть между одними только военными. Сноситься заговорщикам было очень удобно, несмотря на дальность расстояний: Александр Бестужев был старшим адъютантом Главного штаба, имевшего сношения с штабами армий {35}. Там, в одном месте, был Сергей Муравьев-Апостол, в другом - Пестель, да и вообще адъютанты штабов все были в заговоре Они преспокойно пользовались казенными печатями, де. лая какой-то условный знак чернилами у самой печати на конвертах. Все прочие конверты адъютантами распечатывались, а эти, конечно, прятались. У заговорщиков военных была "Зеленая книга", в которую и вносились имена. Этот, сперва чисто военный, заговор впоследствии расширился, в него вступило много отставных, даже купцов. "Зеленая книга" - это было в 1818 году во время сборного в Москве полка - была уничтожена и заменена "Желтой книгой". В это время многие от заговора отстали, даже сам Никита Муравьев. Отстал в это же время и наш С. Н. Бегичев. Когда 14 декабря бунт вспыхнул, заговорщики были взяты, между ними, по непонятным причинам, Бестужев-Рюмин стал прямо указывать на Грибоедова, упирая все более на то, что Грибоедов с Сергеем Муравьевым-Апостолом жил сыздетства душа в душу... {36} По этому только случаю Грибоедова и взяли...

    - Что же за выгода была в этом Бестужеву-Рюмину? - спросил я. - Что за цель, что за отрада?

    - Не понимаю. Но мало того, что против Грибоедова не нашлось, как вы уже знаете, никаких доказательств, - в пользу его (вот что замечательно!) были свидетельства самих заговорщиков, потому что и Сергей Муравьев, и Рылеев, и Александр Бестужев (Марлинский), которые не могли уже в то время в чем-нибудь сговариваться, сталкиваться, сказали одно и то же, что "Грибоедов в заговоре не участвовал и что они не старались привлекать его к заговору, который мог иметь исход скорее дурной, чем хороший, потому что берегли человека, который своим талантом мог прославить Россию". Таким-то образом Грибоедов выгородился совершенно... Разумеется, много помогли ему и Ермолов, и, уже здесь, в Следственной комиссии, Ивановский.

    VI

    Любовь Жандра к семейной жизни. - Баловство детей. - Жандр - пурист в русской речи. - Как записывал автор рассказы Жандра. - Сравнение с С. Н. Бегичевым.

    Мне остается для полноты картины сказать несколько слов о Жандре как человеке.

    Человек, который был другом Грибоедова - настоящим, а не двусмысленным, как Булгарин, не может быть дурным человеком. Это надо принять за аксиому. Жандру около 70 лет, женился он поздно, и теперь "весь", по выражению его же жены, "живет в своем семействе". Дети гораздо более вьются, трутся и вертятся около него, нежели около матери. Старца (и это совершенно в духе всякого старца), кажется, приводит в решительное восхищение то, что у него 2-3 месяца тому назад родился ребенок. Наш брат от такой благодати чуть не заплачет, а старческому самолюбию это льстит. Детей он балует страшно, они делают из него что хотят. По зову ребенка старик встает и идет в другую комнату, - разумеется, за пустяками. Tout се qui est trop {все хорошо б меру (фр.).}, - говорит пословица. Дочка его, лет 9-ти, что ли, ловкая, по такая подвижная и манерная, что хоть вот сию минуту прямо в любую труппу эквилибристов на канат. Я таких детей не люблю, а их хоть и детской, но все-таки несколько нахальной развязности не люблю еще больше. Актриса, теперь уж актриса. Что толку? Жандр сам признавался мне, что почти ничего не читает, кроме сенаторских записок да des choses prohibees {запрещенных изданий (фр.).}, как, например все герценовское, интересующее теперь всякого. В отношении к языку он, как сам признавался, пурист. Например, я спрашиваю о Завадовском:

    - Скажите, пожалуйста, что это была за личность?

    - Не говорите "личность", у нас под этим словом разумеется совершенно другое понятие.

    - Да ведь это прямой перевод слова personnalite.

    - То-то, что не прямой: personnalite - особа. Старик, видимо, ошибается.

    - Особа l'individu, - замечаю я.

    Вообще он человек благородный и добрый, - по крайней мере ко мне был он чрезвычайно добр: дружески пенял мне, что я не уведомил его о моей болезни, сам навестил меня, спрашивал, не растрясла ли у меня, заезжего, моя болезнь казны... Вхожу к нему во второй раз после моей болезни - и он отменяет только что отданное человеку приказание идти справиться о моем здоровье. А это: старик сидит на какой-то и не очень удобной кушетке, а я подле него в больших вольтеровских креслах, существовавших еще при Грибоедове спрятавшись раз за которые Жандр напугал Грибоедова, за что тот и назвал его школьником... Старик рассказывает, и притом такие вещи, которых, верно, другому не стал бы говорить, а у мепя, без всякого зазрения совести, на коленях портфель с бумагой, а в руке карандаш; я, решительно без всякого приличия, записываю бегло перечнем все, что он говорит. Прощаясь, мы дружески обнялись и расцеловались Последнее его слово было - поклон моей жене.

    В Степане Никитиче до сих пор больше огня и душевной силы, хотя, вероятно, меньше физической, хотя он глух и руки у него сильно трясутся. В Степане Никитиче есть то, что

                           Мхом покрытая бутылка вековая
                           Хранит струю кипучего вина... {37}
    

    VII

    Бегичева, о случае в католическом монастыре в 1814 году. - Свидетельство Жандра, в каком виде был автограф "Горя от ума", привезенный Грибоедовым в Петербург в 1824 году. - Многочисленные списки "Горя от ума". - Главный список А. А. Жандра, исправленный автором собственноручно. - Допрос Жандра государем. - О портфелях для бумаг. - О причине дуэли, Чернова и Новосильцева и обстановка похорон того и другого. - Общие надежды на помилование декабристов. - Где похоронены тела повешенных.

    В конце февраля 1859 года я снова приехал в Петербург. Само собой разумеется, что один из первых моих визитов был сенатору Жандру, который писал ко мне только одно письмо, но самое обязательное. В письме этом, которое я прилагаю в подлиннике, были мне особенно дороги следующие строки: "Не удивляйтесь и не сердитесь на меня, любезнейший, почтенный Дмитрий Александрович, что на три письма ваши, которые доставили мне истинное удовольствие, убеждая, что на свете есть еще люди, согретые человеческим сердцем, - я отвечаю так поздно. Для таких старых людей, как я, самое трудное дело писать что бы то ни было... А я все лето писал, писал и писал..." Далее следовало исчисление его настоящих служебных трудов и следующее слишком важное для меня известие: "Перебравшись на новую квартиру и перебирая мои бумаги, я нашел два письма незабвенного моего друга. Если удосужусь, то пришлю вам копии с них. Одно менее интересно, другое несравненно более. Оно писано к Варваре Семеновне, общему нашему другу, из Табриса незадолго до последнего отъезда Александра в Тегеран, следовательно, незадолго до его смерти".

    Нас как-то невидимо, но как-то чувствуемо соединяла мысль, что его уже нет, нашего общего друга, нашего дорогого Степана Никитича.

    - Он умер, - сказал я.

    Сенатор промолчал, но ему, видимо, было грустно.

    - Не знаю, - отвечал Жандр, - но я душевно сохраняю память об этом человеке, - недаром его так любил Грибоедов. Они много дурости наделали в молодости: во второй этаж дома в Брест-Литовске верхом на лошадях въехали на бал.., Это были кутилы, но из них вышли замечательные люди. Степан Никитич был рыцарь благородства, и вы должны почитать себя совершенно счастливым, если сохранили несколько его писем.

    - Вы рассказываете, Андрей Андреевич, как они в Брест-Литовске верхом во второй этаж на лошадях приехали. Да мало ли они там чудили. Я вам расскажу одну продел очку моего дядюшки: вы, вероятно, знаете, что в Брест-Литовске был какой-то католический монастырь, чуть ли не иезуитский; вот и забрались раз в церковь этого монастыря Грибоедов с своим любезным Степаном Никитичем, когда служба еще не начиналась. Степан Никитич остался внизу, а Грибоедов, не будь глуп, отправился наверх, на хоры, где орган. Ноты были раскрыты. Собрались монахи, началась служба. Где уж в это время находился органист или не посмел он согнать с хор и остановить русского офицера, да который еще состоял при таком важном в том крае лице, каким был Андрей Семенович Кологривов, - уж я вам передать этого не могу, потому что не догадался об этом спросить Степана Никитича, от которого слышал о всей этой проделке. Вы лучше моего знаете, что Грибоедов был великий музыкант. Когда по порядку службы потребовалась музыка, Грибоедов заиграл и играл довольно долго и отлично. Вдруг священнодейческие звуки умолкли, и с хор раздался наш кровный, наш родной "Камаринский"... Можете судить, какой это произвело эффект и какой гвалт произошел между святыми отцами...

    С Жандром мы видались часто. Раз он говорит мне: "Когда Грибоедов приехал в Петербург и в уме своем переделал свою комедию, он написал такие ужасные брульены, что разобрать было невозможно. Видя, что гениальнейшее создание чуть не гибнет, я у него выпросил его полулисты. Он их отдал с совершенной беспечностью. У меня была под руками целая канцелярия: она списала "Горе от ума" и обогатилась, потому что требовали множество списков. Главный список, поправленный рукою самого Грибоедова, находится у меня. Вы почерк его знаете, - сомнения не может быть никакого. Барон Корф просил у меня мой экземпляр для императорской Публичной библиотеки, но я не дал, потому что хочу, чтобы этот экземпляр сохранился в моем семействе".

    Несколько раз говорили мы о князе Александре Одоевском. "Князь Александр, - сказал мне Жандр, - после происшествия 14 декабря бежал, за ним был послан Василий Перовский, человек чрезвычайно благородный; он видел в Ораниенбауме следы его по снегу, когда тот побежал из дому в лес, но не решился его преследовать. Впрочем, его схватили. И я был схвачен в пальто, бобровой шапке (как давший свое платье князю Одоевскому); в таком виде я был представлен императору, в пальто и в бобровой шапке. Государь спросил меня:

    - Я.

    - Ты участвуешь в заговоре?

    - Нет. Но я всех их знаю.

    - Ступай.

    живу летом, но никогда государь не сказал со мной ни одного слова; я видел милости, но видел и немилости, впрочем, мне все равно. Хоть мне дадут пятую, хоть шестую звезду, все это вздор. Я служил честно - и умру честно".

    Раз я сидел у Жандра особенно долго; старик разговорился.

    - Я помню те времена, когда без портфелей ходили... старые времена, вы их помнить не можете.

    - Да в чем же бумаги-то носили? - спросил я.

    - Да в бумагах же.

    - Ну, так в платок завяжут или в салфетку завернут, а о таких премудростях, как портфели, и слухом не слыхали, и видом не видали.

    Я промолчал, потому что боялся, что отпущу глупость, вроде следующей: "Да, подлинно доисторические времена", и тем напомню старику его действительно преклонные лета, что не всегда бывает приятно. Жандр особенно любил говорить о всем, что относится к 14 декабря. Видимо, что он всем этим происшествиям сочувствует и судит о них, зная всю подноготную, как человек умный и благородный, то есть осуждает их.

    - А вот я вам расскажу, как развивались перед 14 декабря партия аристократическая и партия либеральная. Всем известна история дуэли между Черновым и Новосильцевым. До такой степени общество было настроено в смысле идей демократических и революционных, что все было против аристократии, которая, как плющ какой-нибудь около дерева, всегда и всюду вилась около престолов. Отец Чернова был генерал-майор; у него было семь сыновей и одна дочь. Я знавал ее, она была очень хороша, можно сказать, красавица. Новосильцев влюбился и, уже сосватавшись и бывши женихом девушки, так что он ездил с ней вдвоем по городу, должен был изменить по воле строгой и безумной матери своему слову; она не позволила сыну жениться, потому что у Черновой имя было нехорошо - Нимфодора, Акулина или что-то вроде этого. Из-за этого вышла дуэль. Старик генерал Чернов сказал, что все его семь сыновей станут поочередно за сестру и будут с Новосильцевым стреляться и что если бы все семь сыновей были убиты, то будет стреляться он, старик. Дело совершилось так; Новосильцев стрелялся с старшим Черновым. Оба были ранены насмерть. Новосильцев умер прежде Похоронный поезд его, как аристократа, сопровождало великое множество карет, - поверить трудно; это взбудоражило все либеральные умы; решено было, когда Чернов умер, чтобы за его гробом не смело следовать ни одного экипажа, а все, кому угодно быть при похоронах, шли бы пешком, - и действительно страшная толпа шла за этим хоть и дворянским, но все-таки не аристократическим гробом - человек 400. Я сам шел тут. Это было что-то грандиозное.

    Однажды Жандр спросил меня:

    - Никогда его даже и не видывал.

    - Как жаль! Оно у меня было и куда-то запропастилось: ведь у меня такое множество всяких бумаг. Эта вещь, кажется, была писана для надувательства почтеннейшей публики, как будто публика - дитя. Однако знаете ли, что в обществе была некоторая надежда, что Николай простит или хоть не так тяжко накажет главных лиц заговора. Я в это не верил, - Николай никогда не прощал, и он их преспокойно повесил. В тот самый день, когда их повесили, некоторые из близких мне людей видели отца Рылеева. Он был весел. Вот, стало быть, как сильна была надежда... За верность этого факта я вполне ручаюсь.

    - Где их вешали?

    - В Петропавловской крепости.

    - Нет, не был. Греч был. Церемония эта началась в 5 часов утра, и к 6-ти все было уже кончено. Потом этих несчастных положили в лодку, прикрыли чем-то, отвезли на один пустынный остров Невы - Голодай, где хоронятся самоубийцы, и там похоронили. Мы на этот островок ездили...

    - Что же вы там нашли?

    - Ничего, кроме кустов, - никаких следов могил, только тут какой-то солдатик шатался... Мы его расспрашивать не стали.

    - Да, - повершил я нага разговор, - и бысть тогда же речено про царя Николая:

                     

    VIII

    Первое знакомство с Сосницким. - Воспоминание о помощи Грибоедова Сосницкому лекарствами и его визитах в 1815 году. - Случай при чтении у Н. И. Хмельницкого "Горя от ума" ее автором. - "Липецкие воды". - Гостеприимство и товарищество Сосницкого.

    Утром 3 мая (1858), часов около девяти, отправился я к Сосницкому, живущему неподалеку от меня - около Большого театра, на Екатерининском канале.

    Через служанку подаю хозяину следующую записку: "Д. А. Смирнов, владимирский дворянин, племянник знаменитого Грибоедова, желает иметь честь познакомиться с И. И. Сосницким".

    Почти у самых дверей передней встречает меня старик довольно высокого роста, седой, с живыми глазами и очень подвижными чертами лица.

    Я рекомендуюсь. Он говорит обычное: "Очень рад с вами познакомиться", но говорит это как-то непринужденно и особенно свободно. Я сразу вижу, что с этим человеком тоже как-то свободно... Но, боже мой, что это за любопытный человек! Это - живой архив и русского театра, и даже, частью, русского общества.

    - Вы знали, Иван Иванович, дядю моего лично?

    - Грибоедова-то? Еще бы... Я вам скажу, что я был ему одно время очень обязан. Когда он вышел в отставку из военной службы (это было в 1815, кажется, году) {38}, я был тогда молодым человеком, жил в казенном доме и. заболел. Грибоедов посещал меня очень часто, привозил мне лекарства, и все на свой счет.

    - Да, но он бывал иногда строптив и вообще резок. Хотите, я вам расскажу один случай, бывший у меня именно перед глазами?

    - Сделайте милость.

    - Это было в 1824 году. Грибоедов приехал в Петербург с первыми актами своей комедии, слух о которой Уже ходил в народе. Раз встречается он у меня с известным комиком Хмельницким. Тот говорит: "Александр Сергеевич, познакомьте меня с вашей комедией, о ней говорят". Грибоедов согласился. "Приезжайте ко мне обедать, тогда и почитаем. Я соберу несколько человек общих добрых приятелей". Назначили день и час, и несколько человек собралось у Хмельницкого. Там были: Василий Каратыгин, Соц, я, другие, и в том числе некто Василий Михайлович Федоров, человек очень умный образованный, автор нескольких слезных и чувствительных драм, которые были когда-то во вкусе и духе своего времени и над которыми Федоров сам же смеялся первый, от души и очень остроумно. Грибоедов приехал, привез с собой свою рукопись, и так как ее переписывал какой-то канцелярский чиновник, почерком казенным, крупным, то рукопись была довольно толста. Грибоедов положил ее на стол в гостиной. Федоров подошел, взял в руки тетрадь да и говорит:

    - Эге! Таки увесисто. Стоит моих драм.

    - Александр Сергеевич, я тут больше подшутил над собой, чем над вами, стало быть, больше обидел себя, а не вас.

    - Да вы и не можете меня обидеть.

    Резкость этого тона на всех нас, а особенно на хозяина, подействовала как-то неприятно. Мы старались, что называется, "сгладить" все это происшествие, - но не тут-то было: Грибоедов уперся, и в нем, видимо, оставалось неприязненное чувство к Федорову.

    Когда мы отобедали, подали кофе, Хмельницкий обратился к Грибоедову со словами:

    - Я не буду читать, пока этот господин будет здесь, - отвечал Грибоедов, указывая на Федорова.

    Федоров, видимо, переконфузился.

    - Александр Сергеевич, - сказал он, - я, ей-ей, не думал вас обидеть.

    - Да и не можете, я вам это уже говорил.

    - Приятного в них, точно, ничего нет.

    - Если вам неприятно, то я прямо прошу у вас извинения.

    - Не нужно. А читать при вас я не буду.

    - Так, стало быть, мне остается только уйти, чтобы не лишать других удовольствия слышать ваше сочинение.

    Федоров ушел. Через час времени Грибоедов начал чтение. <...>

    Сосницкий принял меня так просто, прямо и радушно, как я и выразить не могу.

    - Пожалуйста, приходите ко мне запросто обедать; у меня простой русский стол, милости просим.

    Разумеется, что я не отказался.

    отлично хорошо рекомендует хозяина, как человека: стало быть, тут нет соперничества, а товарищество".

    В среду - это будет 7 мая - пойду обедать к Сосницкому.

    IX

    Мнение автора о ценности записок по театру И. И. Сосницкого и М. С. Щепкина. - "Липецкие воды". - Печатная война из-за них. - Стихи Грибоедова по этому поводу. - Нападки М. Н. Загоскина на Грибоедова в "Северном наблюдателе". - "Лубочный театр". - Отказ печатать эти стихи и 1000 списков их. - Поездка автора к Сосницкому в Павловск 3 июня 1858 года. - Хлебосольство Сосницкого. - <...>

    Несчастная и продолжительная болезнь моя мне, по всему, очень много напортила и напутала. Не успел я прочесть всего по Публичной библиотеке, хотя это все было бы, может быть, просто уже роскошью. Но главное - напортила и напутала она мне именно в отношении к Сосницкому, потому что мне удалось видеть этого чрезвычайно замечательного человека только два раза - при приезде да при отъезде моем. Сосницкий, как я очень справедливо написал как-то жене, живая летопись не только русского театра, но в некоторой, разумеется, степени и русского общества. Сколько поколений, сколько идей, стремлений, верований, наклонностей общественных, сколько замечательных людей прошло перед его глазами! Он и Щепкин - да это два сущие клада. Говорят, что Щепкин написал записки, но хочет, чтобы они были изданы после его смерти, а Сосницкий, верно, ничего не написал, потому что сам мне признавался, что ленив до крайности... Притом же жизнь артиста, даже в нашей смиренной верноподданнической России - жизнь по преимуществу свободная, веселая, живая, решительно антипатичная всему, что отзывается пером, терпеньем, кабинетным трудом. Когда этим господам писать? Им надо или играть, или гулять... Иапиши и издай свои записки Сосницкий - он бы решительно обогатился: эту любопытную книгу, которая как бы ни была плохо написана, но по своему общественному социальному характеру была бы гораздо любопытнее "Семейной хроники" иди "Первых годов Багрова-внука" Аксакова, раскупили бы нарасхват.

    Сосницкий в молодости своей принадлежал не к сценической, а к балетной труппе, - он танцевал. На драматическую сцену выступил он в первый раз в "Липецких водах" князя Шаховского. Я где-то записал, что в наше время трудно и поверить тому огромному успеху или уяснить себе разумно причину такого успеха, который имела в свое время эта из рук вон плохая комедия Шаховского. Это совершенно справедливо. Сосницкий объясняет причину ее успеха тем, что тут Шаховской подобрал все молодых, новых и свежих артистов и что при представлении ее в первый раз была оставлена натянутая, декламаторская дикция, которой придерживались даже и в комедии. Нет, этого мало. Видно (т. е. не видно, а надо думать), что комедия затронула какие-нибудь общественные интересы или интересные общественные личности (как при этом слове не вспомнить Жандра), потому что произвела такой фурор, такие горячие партии pro и contra, такую забавную печатную и письменную войну, поконченную стихами Грибоедова, которые хоть и не вполне, но прочел мне С. Н. Бегичев. Они называются "Приказ Феба". Феб, которому из-за "Липецких вод" порядочно надоели, объявляет,

                      

    Вот как далеко зашло общественное движение и журнальная драка. Это у нас бывает редко, и подобными фактами мы никак пренебрегать не смеем, да и не такое теперь время. Теперь очень дорого ценят всякий, хоть сколько-нибудь живой отголосок прошлого. Самые ясные следы этой журнальной драки можно найти в "Северном наблюдателе" за 1817 год, журнале Загоскина, страшного и не совсем, кажется, честного поклонника Шаховского, журналиста и писателя жалкого, над которым довольно остроумно и резко смеялись в "Сыне отечества" того же времени, а особенно один господин, какая-то "буква ъ" {39} (о, блаженные старые времена, времена Лужницких старцев, Ювеналов Правосудовых и Юстов Вередниковых!..), преследовавший Загоскина без пощады. Загоскин, как известно, никогда не отличался слишком большими умственными способностями, а это для всякого антагониста подобного человека - некий клад, потому что стоит только задеть за живое подобного господина, и он сейчас же, к всеобщему удовольствию, примется бодаться приставленными ему рогами и никак не угомонится сразу, а все будет продолжать, - и, разумеется, что ни шаг, то как черт в лужу... что ни шаг, то все больше и больше затесывается в болото. Случается иногда, что и эти господа сами задевают, затрагивают других и, конечно, расплачиваются очень горьким для себя образом. Так случилось с Загоскиным. <...>

    После тяжкой трудной моей болезни первый мой выход был к Сосницкому. Воздух, на который я не выходил так долго, произвел на меня сначала, как какое-нибудь наркотическое, одуряющее, опьяняющее действие... Сосницкий живет на даче в Павловске: что будешь делать? Я оставил у него письмо, о содержании которого нетрудно догадаться. Через несколько дней получаю ответ, который здесь прилагаю. Разумеется, я пошел за "Лубочным театром" сейчас же и с этой драгоценностью к Жандру. То, что сказал о "Лубочном театре" Жандр, записано у меня в другом месте.

    Июня 3, по совету Иакинфа, я, собравши, кое-как мои плохие силишки, сам отправился в Павловск... Неудачнее этой поездки редко даже и со мною, неудачным человеком, бывало. Начать с того, что я встретил самого Сосницкого на петербургском дебаркадере Царскосельской дороги, и это еще очень хорошо, потому что избавило меня от крайне горькой и редко кому известной необходимости отыскивать дачу. Если и в городе бывает подчас трудно отыскать иной дом, то едва ли что может сравниться с горем отыскивать дачи - и это всюду так, и около Москвы, и около Петербурга. Я все надеялся, что проведу с Сосницким целый вечер, и, пожалуй, многого наслушаюсь. Не тут-то было. Приезжаем - у него толпа гостей, его давно ожидающих и уже во всех отношениях порядочно закусивших и "пропустивших"... Eine lustige Gesellschaft {Веселое общество (нем.).}. Подали запросто такой славный обед, что, судя по петербургским ценам... видно, что Сосницкий живет хорошо, если может подавать такие обеды на неожиданное и довольно большое для холостяка число гостей - запросто. Я ничего не ел, ибо закусил прежде, по-своему, по-больному. Съел, правда, кусок жаркого, и таки влили в меня стакан красного вина. Шампанского, которого было много, я не пил: не люблю и боялся. Говорить о чем-нибудь, разумеется, никакой возможности. Сосницкий успел только мне подтвердить свои прежние слова о том, как Загоскин задел Грибоедова. Это подтверждение было мне тем особенно важно, что как ни внимательно просматривал я "Северный наблюдатель" - не мог найти того, о чем два раза говорил мне Сосницкий... Надо хоть после, а добраться непременно, потому что это хороший факт в материалах для биографии Грибоедова; кроме того, Сосницкий вполне подтвердил мне справедливость слов Жандра о прежних трудных театральных временах, о том, как Сушков и Каратыгин высидели в крепости, и проч. Но все это было при самом прощании. Мы расцеловались и обнялись. <...> {40}