• Приглашаем посетить наш сайт
    Успенский (uspenskiy.lit-info.ru)
  • К. А. Полевой. Из статьи "О жизни и сочинениях А. С. Грибоедова"

    К. А. ПОЛЕВОЙ

    ИЗ СТАТЬИ "О ЖИЗНИ И СОЧИНЕНИЯХ А. С. ГРИБОЕДОВА"

    <...> Я имел большое наслаждение знать и видеть Грибоедова довольно часто, именно в то время его жизни (по приезде Грибоедова в марте 1828 года в Петербург). Где же взять мне свидетельств вернее собственного наблюдения! Опишу свое знакомство с Грибоедовым, которое было непродолжительно, однако ж довольно замечательно для человека, тогда еще юноши по летам и по чувствам; тем живее были мои впечатления, и я мог заметить много любопытных черт его характера и ума, черт, которые, может быть, ускользали от самых искренних его друзей единственно потому, что уже не были для них новостью, не поражали их, казались им слишком обыкновенными.

    Я жил в Петербурге несколько месяцев, точно как заезжий путешественник: был знаком со многими литераторами, осматривал музеи, библиотеки, наблюдал нравы города, обычаи общества, состояние искусств - словом, посвящал все свое время знакомству с Петербургом. Как обрадовался я, когда П. П. Свиньин, приглашая меня к себе на обед, сказал, что у него будет Грибоедов, только что приехавший из Грузии. Буду, буду непременно! В назначенный день (помню, что было на пасхе) я нашел у гостеприимного Павла Петровича много людей замечательных {1}. Кроме нескольких знатных особ, приятелей его, тут был, можно сказать, цвет нашей литературы: И. А. Крылов, Пушкин, Грибоедов... и другие. Грибоедов явился вместе с Пушкиным {2}, который уважал его как нельзя больше и за несколько дней сказал мне о нем: "Это один из самых умных людей в России. Любопытно послушать его". Можно судить, с каким напряженным вниманием наблюдал я Грибоедова! Но, на первый раз, он обманул мои ожидания. Он был в каком-то недовольстве, в каком-то раздражении (казалось мне) и посреди общих разговоров отпускал только острые слова. За столом разговор завязался о персиянах, что было очень естественно в обществе Грибоедова, который знал персиян во всех отношениях, еще недавно расстался с ними и готовился опять к ним ехать. Он так живо и ловко описывал некоторые их обычаи, что Н. И. Греч очень кстати сказал при том, указывая на него: "Monsieur est trop percant (persan)" {Господин слишком проницателен (слишком персиянин) (фр.).}. Признаюсь, молодой ум мой ожидал от Грибоедова чего-то другого. "Где же скрывается глубина этого человека?" - думал я, не зная, что в большом обществе он был всегда таков, да и кто же не будет таков, особенно подозревая, что на него смотрят как на что-то особенное и ожидают чего-нибудь необыкновенною? Ривароль находился однажды в таком положении и начал, как говорится, рубить сплеча все, что попадалось в разговоре. Собеседники его изумились. Грибоедов сделал почти то же, потому что в одинаковом случае положение человека, известного умом, всегда одинаково. Вечером, когда кружок друзей стал теснее, Грибоедов был гораздо мягче и с самою доброю готовностью читал наизусть отрывок из своей трагедии "Грузинская ночь", которую сочинял тогда.

    другому итальянцу. Дуэт кончился, и Грибоедов был окружен многими из своих знакомых, которые вошли во время его игры и не хотели прерывать музыки приветствиями к нему. С какою добротою, с какою искренностью обходился он со старыми знакомыми! Тут почувствовал я, как мог быть пленителен этот человек. Некоторые поздравляли его с успехами по службе и почестями, о чем ярко напоминали бриллианты, украшавшие грудь поэта. Другие желали знать, как он провел время в Персии. "Я там состарился, - отвечал Грибоедов, - не только загорел, почернел, почти лишился волосов на голове, но и в душе не чувствую прежней молодости!" В словах его точно виден был какой-то грустный отзыв. За столом Грибоедов почти не вмешивался в литературные суждения, какие излагали двое или трое из собеседников, теперь уже покойных - мир памяти их! Он чувствовал себя нездоровым и уехал вскоре после обеда.

    Второе свидание с Грибоедовым оставило во мне впечатление более приятное, хотя я слышал тут меньше. Видно, сам поэт был расположен теплее и потому казался сообщительнее. Его обращение всегда отличалось редким свойством: какою-то искренностью, которая, однако ж, не переходила светских форм. Слушая Грибоедова, можно было верить каждому слову его, потому что он не терпел преувеличений и будто мыслил вслух, не скрывая своих чувств, но образованность и светскость придавали ему характер обворожительный. Еще больше увидел я справедливость своих замечаний, встретившись с Грибоедовым - думаю, в третий раз - у князя В. Ф. Одоевского. Тут разговоры и суждения Грибоедова были чрезвычайно замечательны, и верно оттого, что нас было только трое. Между прочим, речь зашла о власти человека над самим собою. Грибоедов утверждал, что власть его ограничена только физическою невозможностью, но что во всем другом человек может повелевать собою совершенно и даже сделать из себя все. "Разумеется, - говорил он, - если бы я захотел, чтобы у меня был нос короче или длиннее (собственное его сравнение), это было бы глупо, потому что невозможно. Но в нравственном отношении, которое бывает иногда обманчиво-физическим для чувств, можно сделать из себя все. Говорю так потому, что многое испытал над самим собою. Например, в последнюю персидскую кампанию, во время одного сражения, мне случилось быть вместе с князем Суворовым. Ядро с неприятельской батареи ударилось подле князя, осыпало его землей, и в первый миг я подумал, что он убит. Это разлило во мне такое содрогание, что я задрожал. Князя только оконтузило, но я чувствовал невольный трепет и не мог прогнать гадкого чувства робости. Это ужасно оскорбило меня самого. Стало быть, я трус в душе? Мысль нестерпимая для порядочного человека, и я решился, чего бы то ни стоило, вылечить себя от робости, которую, пожалуй, припишете физическому составу, организму, врожденному чувству. Но я хотел не дрожать перед ядрами, в виду смерти, и при случае стал в таком месте, куда доставали выстрелы с неприятельской батареи. Там сосчитал я назначенное мною самим число выстрелов и потом тихо поворотил лошадь и спокойно отъехал прочь. Знаете ли, что это прогнало мою робость? После я не робел ни от какой военной опасности. Но поддайся чувству страха - оно усилится и утвердится".

    Такое оригинальное суждение осталось в моей памяти: я пересказал его здесь почти словами самого Грибоедова. Когда мы вместе выходили от милого нашего хозяина, Грибоедов сказал: "Поедемте со мной". - "Куда?" - спросил я. "Да все равно: в карете будем говорить". Он сам рассмеялся, сблизив слова свои с известным выражением Репетилова. Не знаю почему, я не мог воспользоваться приятным его предложением, но не замедлил явиться к нему на другой или на третий день. Он жил тогда в доме Косиковского, в самом верхнем этаже, и занимал немного комнат. Я удивился походной простоте жизни нашего персидского министра. Самым дорогим украшением его комнаток был богатый рояль; он составлял для него необходимую принадлежность!.. Потом, приходя почти каждый день к Грибоедову, я всегда видел его любезным, радушным, всегда слышал от него что-нибудь умное, оригинальное. Особенно достопамятно для меня одно утро, когда особенно влюбился я в милое его добродушие и был пленен разнообразием его сведений. Был какой-то большой праздник {6}. Прелестное утро мая, который иногда так хорош в Петербурге, вызывало на свежий воздух. Идя по Невскому проспекту, я завернул к Грибоедову и нашел у него несколько человек гостей; разговор вязался из учтивостей, из пересказов о повышениях и суждений о способностях некоторых известных лиц. Чуждый такой сферы, несколько времени перебирал я ноты, лежавшие на рояле, и наконец хотел уйти. Грибоедов сказал мне: "Останьтесь". Гости его вскоре раскланялись с ним. "Боже мой! - сказал он тогда, - чего эти господа хотят от меня? Целое утро они сменяли у меня один другого. А нам, право, не о чем говорить; у нас нет ничего общего. Пойдемте скорее гулять, чтобы опять не блокировали меня... Да можно ли идти таким варваром? - прибавил Грибоедов, глядясь в зеркало. - Они не дали мне и выбриться". - "Кто же станет замечать это?" - сказал я. "Все равно: приличия надобно наблюдать для самого себя, но я нарушу их на этот раз". Мы отправились в Летний сад, и разговор продолжался об утренних посещениях. Грибоедов так остроумно рассуждал о людях, которые вдруг, неожиданно делаются вежливы, внимательны к человеку, прежде совершенно чуждому для них, что я, смеясь, сказал ему: "Тем лучше: это предмет для другого "Горя от ума"!" - "О, если на такие предметы писать комедии, то всякий день являлось бы новое "Горе от ума"!" - "В самом деле: как не находят предметов для комедий? Они всякий день вокруг нас. Остается только труд писать". - "В том-то и дело. Надобно уметь писать". Разговор обратился к искусству, и Грибоедов сказал: "Многие слитком долго приготовляются, сбираясь написать что-нибудь, и часто все окончивается у них сборами. Надобно так, чтобы вздумал и написал". - "Не все могут так сделать. Только Шекспир писал наверное". - "Шекспир писал очень просто: немного думал о завязке, об интриге и брал первый сюжет, но обработывал его по-своему. В этой работе он был велик. А что думать о предметах! Их тысячи, и все они хороши: только умейте пользоваться". Продолжая разговор о Шекспире, Грибоедов спросил у меня: на каком языке я читаю его? Я читал его тогда во французских и немецких переводах и сказал это. "А для чего же не в подлиннике? Выучиться языку, особенно европейскому, почти нет труда: надобно только несколько времени прилежания. Совестно читать Шекспира в переводе, если кто хочет вполне понимать его, потому что, как все великие поэты, он непереводим, и непереводим оттого, что национален. Вы непременно должны выучиться по-английски". Помню еще, что в то утро он особенно хвалил Шекспирову "Бурю" и находил в ней красоты первоклассные. В первый раз при мне Грибоедов рассуждал о литературных предметах, и с особенным любопытством слушал я его мысли о Шекспире. Он сказал много оригинального и блестящего: видно было, что художник говорил о величайшем из своих собратов.

    В другой раз, в театре, на представлении Моцартовой "Волшебной флейты" {7}, Грибоедов разговорился о музыке. Надобно прибавить, что бедного Моцарта терзали ужасно! В 1828 году на петербургской сцене не было ни одного певца и ни одной певицы. Самойлов жил еще старою своею славою, но и он почти не мог петь. Первою певицею была Иванова. Особенно смешил нас своим неискусством Папаген, которого играл, если не ошибаюсь, Рамазанов. Грибоедов сидел в ложе, с одним знакомым ему семейством, но в каждый антракт приходил в кресла побранить певцов. "Я ничего не понимаю: так поют они!" - говорил он не раз. "И зачем браться за Моцарта? С них было бы и Буальдье!" - прибавил кто-то. "А что вы думаете: Буальдье достоин этих певцов? - сказал Грибоедов. - Он не гениальный, но милый и умный композитор; не отличается большими мыслями, но каждую свою мысль обработывает с необыкновенным искусством. У нас испортили его "Калифа Багдадского", а это настоящий брильянтик (именно так выразился Грибоедов). Музыка Моцарта требует особенной публики и отличных певцов, даже потому, что механическая часть ее не богата средствами. Но выполните хорошо музыку Буальдье - все поймут ее. А теперь посмотрите, как восхищаются многие, хоть ничего не понимают! Это больше портит, нежели образует вкус публики".

    Знакомство с Грибоедовым оставило неизгладимый след в душе моей, и я, может быть, распространился в моем рассказе, потому что мне всегда усладительно вспомнить о минутах, проведенных в его обществе. Я видел в нем человека необыкновенного во всех отношениях, и это было тем драгоценней, что он никогда не думал блистать; напротив, он будто скрывал себя от многолюдства и высказывался только в искренней беседе или в небольшом кругу знакомых, когда видел, что его понимают. Радушие Грибоедова ко мне объясняю я только добрым расположением его ко всем молодым людям, в которых видел он любовь к труду и просвещению. Может быть, оттого говорил он со мной обо многом пространнее, нежели с равными себе или с старыми своими знакомыми, что хотел, как видно, передать юноше верные понятия, к каким привели его необыкновенный ум и опытность. Зная, что я принимал деятельное участие в одном из тогдашних журналов, любимом публикою, он удивлял меня иногда своею внимательностью ко многим статьям потому, что читал их все, искренно желая успехов литературе во всех отраслях ее.

    не хотел, чтобы человек робел перед неприятельскою батареею или, потворствуя лени, читал в переводе то, что может читать в подлиннике. Блестящие обстоятельства не переменили его образа жизни. В нем также не было ни малейшего признака несносного, притворного желания играть роль светского человека и поэта, которое прививается к многим отличным людям. А между тем он был и поэт, и светский человек самой высшей степени. Искренность, простота и благородство его характера привязывали к нему неразрывною цепью уважения, и я уверен, что всякий, кто был к нему близок, любил его искренно.

    Грибоедов уехал из С.-Петербурга в июне месяце {8}. Несмотря на блестящие ожидания впереди, он неохотно, даже с грустью оставлял Россию, и однажды, когда я говорил ему о любопытном его будущем положении в Персии, он сказал: "Я уж столько знаю персиян, что для меня они потеряли свою поэтическую сторону. Вижу только важность и трудность своего положения среди них, и главное, не знаю сам отчего, мне удивительно грустно ехать туда! Не желал бы я увидеть этих старых своих знакомых".

    счастья поэта? Слава, значительность положения, радость семейной жизни - все соединил для него 1828 год! Но в письмах к друзьям своим, описывая им свое счастье, он не скрывал и мрачных своих предвидений. Какие заключения можно вывести из такого постоянного предчувствия, которого не могли разогнать ни самые блестящие события, ни радость сердца, пи все виды счастливой будущности? Но если душа поэтическая сильнее чувствует ежедневные встречи в жизни, то она должна быть доступнее и для впечатлений необыкновенных, для предвидений души и сердца. По крайней мере, так было с Грибоедовым. Он недаром тревожился будущностью, не без основания повторял не раз своим друзьям и знакомым, что не надеется воротиться из Персии. В то время, когда все русские с удовольствием воображали своего знаменитого соотечественника в самом блестящем положении, в Петербурге было получено ужасное известие об его смерти...

    <...>

    Желая всеми зависящими от нас средствами познакомить соотечественников наших с незабвенным Грибоедовым, мы прилагаем к изданию нашему портрет его, гравированный на стали в Англии. Надобно заметить, что оригинал нашего портрета был написан за несколько лет до смерти Грибоедова {10}. В 1828 году совсем не был он так полон, и оттого черты лица его казались гораздо выразительнее. Прибавим еще, что он был среднего роста, довольно тонок, и труды последних годов очень состарили его. Необыкновенная ловкость и приятность обращения отличали его всегда. Говорят, что в ранней молодости он не удерживал своей чрезвычайной резвости и даже шаловливости, но в 1828 году все видели в нем степенного, задумчивого человека. Особенную приятность разговору его придавала тихая речь, которую почти всегда начинал он улыбаясь скромно и приятно. Все такие замечания любопытны для потомства.